— Warum русско-еврейский обед? — осведомляется Степа.
— Потому что мы русские, а Фейхтвангер еврей. На первое будут русские щи, а на второе — их мясо с черносливом.
— Он будет здесь через два часа, — говорит Степа. — Ты не успеешь все это приготовить.
— Я все успею. Щи уже на плите. Мясо в духовке. Со второго этажа спускается по лестнице Зискинд, постаревший, худой как скелет, одетый в слишком просторную для него Степину пижаму. Он тоже умеет по-немецки.
— Entschuldigen Sie, bitte[13], — говорит Зискинд. — Я понимаю, что недостоин сидеть за столом с Фейхтвангером, но я тоже хочу есть.
— Мы же договорились, — нервничает при виде его Степа. — Ты будешь у себя наверху. Я тебе все туда буду приносить, — и предлагает, глядя в газету: — Товарищи, а д-д-давайте-ка еще разок повторим. Дашенька, на сколько увеличилось потребление п-п-пищевых продуктов?
— На двадцать восемь и восемь десятых процента на душу населения, — говорит Даша.
— Правильно, — сверившись с газетой, говорит Степа и обращается к Полонскому: — Папа, теперь вы. Мясо и жиры?
Полонский стоит у мольберта рядом с перемазанной красками Анечкой. Он дает Анечке уроки живописи. На Степин вопрос он презрительно не отвечает.
— Папа! Мясо и жиры? — повторяет Степа.
— Если взять статистику довоенного времени, то с девятьсот тринадцатого по тридцать седьмой потребление мяса и жиров выросло на девяносто восемь процентов, — нехотя отбарабанивает газетный текст Полонский.
— Неправильно. На девяносто пять. Просили все точно по газете. Сахар?
— Сахар на двести пятьдесят процентов, — вспоминает Полонский, — хлеб на сто пятьдесят.
— Правильно, — кивает Степа и поворачивается к Варе. — Теперь вы, мама. Картофель?
— Зачем это Фейхтвангеру? — пожимает плечами Варя. — Он же не идиот.
— Он совсем не идиот, — говорит Степа. — И мы готовимся, чтобы самим не выглядеть перед ним идиотами. Меня предупредили, что у него необычайно острый ум и он любит точные цифры. И тут выяснится, что вы, мама, никогда не читаете газет. Картофель?
— Я не помню, — говорит Варя.
— Шестьдесят пять процентов, — подсказывает Анечка.
— Ну вот же, — укоризненно усмехается Степа. — Так легко. Даже ребенок запомнил.
За окном слышен звук игрушечной трубы.
— Ich will spazieren[14], — говорит Анечка.
— Нет, ты еще не закончила урок, — возражает Полонский.
За окном опять трубит труба и раздается веселое ржание.
На заснеженном дворе соседей комиссар Левко играет на жестяной трубе. Яркое солнечное утро. На плечах Левко, вооруженная деревянной саблей, сидит испуганная Зиночка. На них, громко подражая ржанию коня, мчится гость Левко, чекист Нахамкин. На плечах Нахамкина, с деревянной саблей в руке, сидит его восьмилетний сын Эрик.
— Кгасная кавалегия, впегёд! Уга! — кричит Нахамкин.
На крыльцо выходит красивая и сонная жена Нахамкина Белла Львовна. Она улыбается и хлопает в ладоши.
Эрик тычет саблей в Зиночку. Она сваливается в снег и вопит. Вслед за ней в сугроб летит Эрик. Эрик хохочет. Зиночка плачет.
Нахамкин — розовощекий, крепкий, картавый мужик. Он подхватывает на руки Беллу Львовну и кружит ее.
— Могоз и солнце! День чудесный! Еще ты дгемлешь, дгуг пгелестный!
— Прекрати истерику, — тихо просит Левко Зиночку. — Прекрати сразу, или сильно накажу.
От страха она плачет еще горше.
А в это время Анечка Николкина пролезает сквозь дырку в заборе и бредет к ним по сверкающей солнечными искрами снежной целине.
— Смотрите, смотрите, кто к нам пришел! — видит ее Белла Львовна. — Чья это такая красивая девочка?
— Я Аня Николкина.
— Эрик, это же дочка твоего самого-самого любимого писателя Степана Николкина! А ну иди знакомиться!
Эрик подходит и важно протягивает Ане руку.
— Эрик Нахамкин.
Эту встречу Эрик и Аня забыли. Но через двадцать лет они опять познакомились и поженились. К тому времени Эрик уже был писателем и сменил фамилию Нахамкин на Иванов.
— А ну-ка, Эрик, прочти нам стишок Анечкиного папы Степана Николкина, — просит Белла Львовна.
Эрик — послушный мальчик и стишок читает сразу:
— Это не папины стихи, — говорит Анечка. — Это Барто стихи. Мой пала написал «Тетю Полю».
— Тем более! — восклицает Белла Львовна. — «Тетя Поля» — это же шедевр! — и обращается к Василию Левко: — Ах, Вася, как я вам завидую. Такие соседи! Скульптор Чернова! Художник Полонский! Скрипачка Дарья Николкина! Вы с ними, конечно, дружите?
Василий Левко мычит что-то неразборчивое, берет за руку рыдающую Зиночку и тащит в дом.
— Вы куда? — спрашивает Белла Львовна.
— Я сейчас, — говорит Левко.
Зиночка, рыдая, убегает на второй этаж, и Левко настигает ее в мраморной ванной, построенной им для не оправдавшей его надежд Зиночкиной матери Тамары Вольской.
— Зинаида, я предупреждал тебя, не позорь при людях.
Он вытягивает из брюк ремень.
— Папочка, не надо! Я больше не буду! — Зиночка цепляется за его держащую ремень руку.
— Штаны, — коротко приказывает Левко.
— Папочка, не бей!
— Тебя не бьют. Из тебя лепят человека, — яростно объясняет Левко. — Штаны.
Зиночка, икая от ужаса, поднимает подол, приспускает трусики и поворачивается к нему голой попкой.
Удар.
В те годы это считалось вполне нормальным. Но Левко, огорченный тем, что Зиночка не родилась мальчиком, лепил из нее человека слишком часто.
— Не позорь. Не позорь, — стегает ее ремнем Левко. — Не позорь.
Он хлещет ее ремнем сосредоточенно и не очень больно. Зиночка плачет не от боли, а от унижения. Поэтому скоро она плакать перестает, и лицо ее делается привычно бессмысленным.
Снег насыпался Анечке в валенок. Нахамкин держит Анечку на руках, а Белла Львовна вытряхивает снег.
— А твои знают, что ты здесь? — спрашивает Белла Львовна.
— Нет, я убежала.