— Я не устранился. Я, между прочим, пишу тебе каждый день, а ты мне раз в неделю.
— Ты упрекаешь в чем-то меня?
— Я только хочу сказать, что другим жены п-п-пишут чаще.
— Ты обсуждаешь нашу переписку с другими?
— Я не обсуждаю. Но им приходят письма, а мне нет.
— Мне некогда писать. Я с утра до вечера выступаю в госпиталях. И у меня новорожденный ребенок, и мама приносит мне его кормить, и я нацеживаю молоко впрок. А Макс и Анька с папой в Шишкином Лесу, потому что папа не хочет эвакуироваться. Там нет дров, и они все простужены. А ты исчез.
Когда мне было четырнадцать лет, я нашел в сундуке на чердаке их переписку того времени. Мама пишет постоянно о том, что не хватает денег и продуктов. Папа все время оправдывается. Он пишет, что спит только три часа в сутки, на земляном полу, укрывшись шинелью, потому что он в этой газете и корректор, и редактор, и единственный корреспондент, потому что другой недавно погиб, и он, Степа, все делает сам и ужасно устает. Немцы были у самой Москвы и в любой момент могли в нее войти. Уже началось повальное бегство из города. А мои родители выясняли отношения. В четырнадцать лет эти письма меня шокировали. Это настолько не похоже было на все, что я видел и читал в то время о войне. Меня поразило полное отсутствие в моих родителях ощущения времени да и просто-напросто патриотизма. Только недавно дошло до меня, что в этих письмах было нечто гораздо большее, чем время и патриотизм.
— Ты, как я понимаю, к нам не надолго? — поджав губы, спрашивает моя мама.
— Я завтра должен вернуться, — говорит мой папа.
— Мог бы вообще не приходить, — говорит мама.
— Я хотел увидеть детей, — говорит папа.
— Естественно, не меня.
— П-п-прекрати. Электричка в Шишкин Лес ходит?
— Нет. Ты хлеб привез?
— Да.
— За буханку можно договориться с шофером из филармонии, чтоб он нас туда довез и забрал утром.
Какие, к черту, страсти. Они просто не могли, буквально не могли друг без друга жить.
Промозглая осень. Черная «Эмка», разбрызгивая лужи, едет по лесной дороге. За деревьями проглядывает багровое зарево пожаров.
— Дачи горят, — смотрит в окошко машины Степа.
— Деревенские иногда поджигают, — говорит Даша, — и грабят все подряд. Люди закапывают что успевают в землю и бегут. А у нас все эти ценности, и папа уезжать не хочет.
Оборванный деревенский мальчишка собирает дрова. Длинным шестом с железным крюком на конце он цепляет сухую ветку сосны. Сосна сверху не оранжевая, как на потолке в метро, а серая, и небо не голубое, а серое. Мальчишка дергает шест. Ветка обламывается со звуком ружейного выстрела.
Мне меньше года от роду. Разве я могу это помнить? А ведь помню. Проводив глазами нашу машину, мальчишка возвращается к своему занятию.
Треск — и огромный высохший сук долго-долго летит вниз.
Девятилетняя Анечка, стоя у мольберта, пишет маслом натюрморт. За спиной ее стоит наблюдающий ее работу сорокашестилетний Полонский.
— Анюта! — приседает перед ней и раскидывает руки в стороны Степа.
— Я тута! — вскрикивает моя сестра и бросается ему на шею. — Папа, ты навсегда приехал? Папа, а Зинка Левко теперь моя лучшая подруга. Она говорит, что меня немцы убьют потому, что я еврейка. Врет, да? Папа, я выучила твою песенку по радио.
И поет корявые папины того времени солдатские частушки:
— Анька, да ты п-п-просто настоящий художник, — рассматривает Степа ее натюрморт.
— Не просто художник, — убежденно говорит Степе Полонский. — Это будет великий художник.
— Я пойду к Зинке! — пользуется возможностью улизнуть будущий великий художник.
— А что, Левко здесь? — спрашивает у Полонского Варя.
— Они уже второй день здесь.
— Тебе лучше туда не ходить, — говорит Анечке Даша.
— Почему? Почему! Зинка хорошая! — кричит Анечка и выскакивает из комнаты.
— Анна, слышишь, что я сказала? — кричит вслед Даша.
— Оставь ее в покое, — просит Полонский. — Пусть она делает что хочет. Я же вам всерьез говорю: это необыкновенный ребенок. На наших глазах подрастает гений. Только бы не спугнуть.
Степа поднимает на руки и целует четырехлетнего Макса.
— Папа, ты воняешь, — отворачивается Макс.
— Папа приехал с войны, — смеется Варя, — а война, Макс, вещь вонючая.
— Ему надо умыться. Я сейчас затоплю колонку, — предлагает Полонский.
— У нас же нет дров.
— Дрова есть. Левко пришел и наколол.
— Левко? — удивляется Степа.
— Представьте себе. Явился сегодня к нам в шесть утра и молча стал колоть дрова, — рассказывает Полонский. — Мне кажется, у него служебные неприятности. С тех пор как Сталин вернул к руководству маршала Жукова, Левко все время здесь. Он прячется от Жукова.
— Миша, не говори глупости, — говорит Варя.
— Но вообще странно, — смотрит в окно на соседский дом Степа. — В такие дни — и на даче. Я не понимаю.
— Что тут понимать? — говорит Даша. — Когда тебя нет, он все время приезжает.
— П-п-при чем тут я?
— Ты иногда бываешь просто невыносим. — Даша берет меня на руки и выходит из комнаты.
Степа, глядя ей вслед, расстегивает свои ремни.
— Можно я поиграю с револьвером? Можно? Можно? — клянчит Макс, ухватившись за кобуру.
— Можно, — разрешает Полонский.
— Нельзя, — одновременно говорит Варя.
— Папа! Папа! Дай револьвер!
— Т-т-товарищи, что тут у вас п-п-проис-ходит? — глядя в окно на дом Левко, спрашивает Степа.
— Левко приезжает сюда из-за нее, — говорит Варя.
— Из-за кого? — не понимает мой папа.
— Из-за Даши. Он предлагал ей с детьми уехать с ним на Урал. В город Кыштым.
— Я не понимаю? Даше? В какой Кыштым?
— Это за Уралом, — говорит Варя. — Он эвакуирует туда военные заводы.
— Но при чем тут Даша?