сами понимали, как нелепо выглядит этот ковер-половик на фоне обшарпанных стен и окон без занавесок.
* * *
Когда весна 1964 года только-только зажурчала ручьями, в жизни детдома наметились перемены. Затеяли строительство служебного здания из крупнопанельных блоков, но разместили там не детей, а кабинет директора, бухгалтерию и столовую. А в нашем деревянно-барачном жилье решили провести паровое отопление — едва сошел снег, рабочие начали ставить батареи. А с приходом лета нас стали возить в баню — в телеге, запряженной лошадью. И меня, наконец, начали полноценно мыть с мылом и мочалкой! И стали чаще менять одежду. В начале весны девочек нарядили в легкие платьица, но летом передумали и решили обмундировать всех детдомовцев «под мальчиков » — выдали майки и нечто среднее между трусами и шортами.
Иногда нас, колясочников, выносили на улицу в тень большого тополя, росшего возле нашего корпуса. Сидя вблизи дерева, я с любопытством разглядывала его морщинистый ствол, по которому ползали муравьи, жучки, паучки... К этому времени моя многострадальная коляска осталась совсем без колес; ее водружали на два стула или ставили на пол, после чего туда сажали меня.
Как думаете — о чем может думать в такие моменты восьмилетний ребенок, сидя в сломанной коляске? Ну так я вам расскажу: он завидует дереву. Потому что оно постоянно живет на улице, на воздухе, под солнцем, под луной, под ветерком, под дождиком, под снегом. Потому что ему не надо возвращаться в корпус, где обязательно обругают, а ночью нахлынет тоска. Тополиные ветви качались высоко над землей, и казалось, что они задевают облака. «Как хорошо ему здесь, его никто не обижает...» — завистливо думала я и тихонечко вздыхала.
Потом меня стали интересовать все самостоятельно движущиеся существа: звери, птицы, насекомые. Особенно насекомые — они были совсем рядом со мной. Было ужасно приятно наблюдать, как туда-сюда снуют мелкие жучишки и паучишки. Как ползут божьи коровки — красные, оранжевые, желтые, с черными пятнышками-горошками на спине, как они внезапно взлетают, поджав лапки и выпустив из-под плотных верхних крыльев полупрозрачные нижние. Как, расправив крылышки, взмывают вверх мотыльки. Как грациозно порхают разноцветные бабочки и опускаются на листок или травинку. Я смотрела на бойко семенящего муравья и представляла, что это я бегу и будто своими глазами вижу, как перед этим бегущим муравьишкой перемещаются все предметы. И завидовала им всем, самостоятельно передвигающимся на своих ногах...
«В умственном развитии отстает...»
Незаметно пролетело короткое сибирское лето. Казалось бы, совсем недавно было все зеленым- зелено, но вот уже видна осторожная поступь осени. У тополя возле корпуса с каждым днем золотого в листве все больше и больше.
В конце августа 1964 года к нам приехала важная областная медкомиссия с проверкой, особенно дотошно проверяли нас, колясочников. Нескольких человек с нормально работающими руками сразу же отправили в другой детдом. Подошла моя очередь. С меня сняли платье прямо в коляске, и я осталась в здоровенной, не по размеру, майке и без трусов. Их на меня в тот день почему-то не надели.
— Почему на тебе нет трусов? — взяв меня на руки, строго спросила Нина Степановна, родная сестра зловредной Анны Степановны Лившиной, словно я сама одевалась и раздевалась.
— Мне их не надели... — шмыгнула я носом, мне и самой было неловко предстать в таком виде. Положив на стол, члены комиссии долго разглядывали мое тщедушное тельце и тихо переговаривались между собой. Кое-что из разговора я расслышала, а кое о чем могла догадаться по их лицам.
— Она что, обходится без трусов? Она хоть понимает, что так ходить стыдно? Она в состоянии сама себя обихаживать?
— Нет, она себя не обихаживает, — ответила Нина Степановна. — За ней ухаживают няни, кормят с ложки. Девочка очень слабая, постоянно плачет. В умственном развитии отстает.
Фраза была убийственной. Она заявила о моем умственном отставании, даже не поинтересовавшись, как проходило мое начальное обучение! А я меж тем успешно выучила все буквы и могла складывать слова и предложения. Учеба давалась легко и была лучшим из развлечений, я уже мечтала, что, помимо чтения и письма, меня будут обучать другим интересным предметам. Но Нина Степановна своим нелепым и безапелляционным утверждением перечеркнула все мое будущее, лишив меня права на образование. А для комиссии большего доказательства не требовалось — заключение главной медсестры казалось им вполне достаточным.
* * *
В октябре в нашем корпусе подключили паровое отопление, начали красить палаты и игровые комнаты, перебрасывая нас из одной комнаты в другую. Понятно, что никаких занятий не было — их невозможно проводить при ремонте.
Занятия начались только после Нового года, в январе 1965-го. Оказалось, никто из ребятишек ничегошеньки не помнил из пройденного, только я могла назвать выученные буквы, да еще те, кого привезли из вспомогательных школ.
Материнское отвращение
С горечью вспоминаю эпизод, связанный с посещением матери и окончательно определивший наши отношения. Это случилось в октябре 1964-го, когда ремонт в корпусе шел полным ходом, уроки чтения были отложены, погода хмурая, настроение паршивое... Я ждала маминого визита с особым трепетом.
Однако мать в тот день повела себя весьма странно. Когда я попросилась на руки, она вытащила меня из коляски и стала водить под руки, как, бывало, делала дома, но при этом старалась отодвинуться подальше и не касаться меня. А когда я попыталась прижаться к ней, резко отстранила и с укоризной спросила:
— Тома, ты почему какаешь в штаны?
— Я не какаю в штаны! Нас за это ругают, — стала оправдываться я, опешив от несправедливого обвинения.
— Тогда почему у тебя все штаны в какашках? — брезгливо поморщилась она.
— У нас бумажек нету... — виновато засопела я, разглядывая на себе женские панталоны, которые мне были так велики, что свисали ниже колен, заменяя рейтузы.
Малоприятная картина — неухоженная малышка-инвалидка в коротком платьице, из-под которого чуть ли не до пяток свисают панталоны-рейтузы, и со сползшими чулками, волочащимися по полу. Могу представить, каким несуразным чучелом я выглядела! Да еще матери сообщили о моем умственном отставании и решении комиссии...
Я не в состоянии понять свою мать Екатерину Ивановну. Она же поначалу любила меня! Сохранились трогательные фотографии, где я у нее на руках — привлекательная женщина и милая малышка с еще не выраженными признаками болезни. Когда я жила дома, она была ласкова со мной и принимала меня такую, какая есть, с изрядными отклонениями в физическом развитии и верила в мое выздоровление. Неужели вот так, из-за болезни, можно разлюбить своего ребенка? И так легко согласиться с умственной отсталостью, придуманной медсестрой — не врачом, не педагогом, — и утвержденной небрежной комиссией? Ведь я жила дома почти семь лет, и мать могла объективно и по-матерински оценить мое умственное развитие!
Почему эта женщина во время своих нечастых визитов в детдом, видя собственное дитя в грязи и коросте, ни разу не попросила теплой воды, чтобы хоть чуть-чуть привести его в порядок? Ведь теплую воду всегда можно было взять в столовой и обмыть девочку над тазом.
Зато как ей нравилось рассказывать, что, когда вернулась от меня домой, у нее на руках обнаружили чесотку и на две недели отпустили на больничный. Я ее заразила чесоткой — вот что главное, а не то, что от этой чесотки страдал полулежачий ребенок, который не мог даже почесаться.
В ее глазах было только отвращение к запущенной детдомовке, в которую превратилась ее дочь, и тайное желание, чтобы этой неудачной дочери вообще не было бы в природе. Получалось, что для нее было бы лучше, если бы я поскорее умерла, чтобы, наконец, исчезла несуразица — у такой красавицы такой уродец ребенок. И она вынуждена регулярно посещать этого уродца в детдоме — иначе люди осудят, мол, бросила, забыла. И она исправно приезжала ко мне раз в 3–4 месяца. Потом выяснилось, наносила визиты мне исключительно тогда, когда ей было плохо, когда ссорилась с бывшей родней: со свекровью или