дурного качества, если бы не было перед этим дарованного освобождения кабинетских крестьян от обязательного труда. Эту высочайшую милость освобожденные крестьяне и горнорабочие люди поняли по- своему и думали, что воля и свобода заключаются в совершенной равноправности сословий и безапелляционном своеволии! Все они считали себя какими-то панами, на которых нет ни суда, ни расправы, и в силу этого убеждения дозволяли себе всевозможные безобразия, нахальство в поступках и бесцеремонность в обращении, доходящую до личного оскорбления и дерзости с людьми, выше себя стоящими во всех отношениях.
И в этот-то самый период переходного состояния, когда еще освобожденные люди не успели отрезвиться, пришлось обстанав-ливать новый таежный промысел!
При семистах такой вольницы на прииске не полагалось никакой охраны со стороны полицейских мер, а в силу контрактов люди обязывались избрать из своей среды старшин, которые и должны были чинить суд и расправу. Конечно, эта мера недурная, если б все люди были людьми и понимали свои обязанности, но увы! На деле вышло не совсем так, и вышло потому, что управляющие не имели голоса, в выборе старшин, а команда, ложно понимая святость выборного начала, избирала в общественные владыки таких людей, которые не имели за собой никаких заслуг порядочности, а напротив, отличались буйной жизнью, — говорунов, грубиянов и людей по большей части безграмотных, что, конечно, имело большое влияние на невыполнение контрактных условий по работам и попирание законных требований.
Вследствие такой обстановки обществнного порядка явилось в команде много негодяев, которые мутили и возбуждали ее всевозможными неправдами и ни с чем несообразными выдумками. Они распускали слухи, что людей обсчитывают в мере по работам, в выдаче задельной платы, в приписке невыданных на руки припасов и проч. Ежедневно вымышленным неудовольствиям не было конца; приходилось умиротворять ясными доказательствами на придуманную ложь и не находить виновников, потому что их скрывали. Словом, это был ад, который доводил до отчаяния, и только терпение и сила воли при сознании своей непогрешимости побороли его — это пекло народной разнузданности!..
Все нарядчики, мастера и надсмотрщики теряли голову и уже отказывались служить, потому что команда мало их слушала и своевольничала. Всего больше буянов являлось преимущественно из среды бывших обязательных, меньшинство — из переселенцев и никого — из вольных ссыльнокаторжных. То ли потому, что эти люди понимали свои обязанности, то ли оттого, что над ними в управлении находилась острастка, состоящая в жалобе тюремному управлению, и они могли снова лишиться дорогой для них свободы и потерять надежду на заработки.
Вот однажды утром заявляется ко мне заслуженный обер-штей-гер Соловьев, весь бледный и трясущийся от волнения. Он категорически доложил, что обыватель Онохов (бывший обязательный) не только не слушает его приказаний, не исполняет законных требований по работе, но своевольничает и пред лицом всей команды обругал его неприличными словами, а потому просит меня или принять решительные меры, или рассчитать его и уволить.
При таком состоянии общей разнузданности положение мое было крайне неловкое; мер решительно никаких не представлялось, кроме письменных жалоб, которые ни к чему не приводили вследствие ложного понимания гуманности либеральными мировыми посредниками…
Ни слова не говоря, я взял шапку и отправился вместе с Соловьевым на разрез, где до 250 человек работали на вскрытии торфов и добыче золотоносных песков. Золотопромывальная машина действовала на полном ходу и промывала пески.
Когда я пришел на разрез, то все рабочие поняли, в чем дело, остановились на своих местах, кто где был, перестали работать и, опершись на ломы и лопатки, выжидали, что будет. Тишина воцарилась повсюду. Я громко спросил Соловьева, в чем дело, он так же громко объяснил свою жалобу и просил защиты. Я позвал к себе Онохова и стал говорить ему, зачем он не слушает главного надсмотрщика и почему не исполняет условий контракта. Рослый здоровенный Онохов отвечал мне крайне грубо, и когда я приказывал ему выполнить законные требования Соловьева и публично пред ним извиниться, то Онохов дерзко и громко сказал мне, что он столько же боится меня, сколько и Соловьева, показывая в это же время рукой, на что человек садится. Многие из рабочих засмеялись. Кровь прилила мне в голову, я не выдержал такой вопиющей публичной дерзости и хватил по физиономии Онохова так, что он кубарем через голову улетел сажени на три и не мог сначала подняться. Минута была критическая и крайне опасная. Но во всей массе рабочего люда пробежал сдержанный взрыв одобрения, и все до единого человека, как бы ни видя случившегося, принялись дружно и старательно работать…
Что бы вышло со мною, если б не удалась эта штука?..
Но с этого дня все изменилось, Онохова вся команда стала называть моим крестником, и народ отрезвился, почти добросовестно исполнял свои Обязанности, жалоб от надсмотрщиков не стало, а при расчете команды в сентябре месяце я, кроме братских благословений и дружеских пожеланий, ничего уже не слыхал. Когда же вслед за отправившейся командой поехал я из промысла, то на урюмском броду увидал на громадной лиственнице большую затесь, на которой была вырезана ножом и протерта углем следующая надпись:
'Г-ну Черкасову от всей урюмской команды благодарность. 1865 года'.
Прошу извинить читателя, что я уклоняюсь от цели журнала и беседую с ним, о чем не следует, но он, конечно, вправе пропустить эти страницы, а мне хотелось познакомить его еще раз с тем, что приходится переносить и испытывать труженикам при таежной обстановке и что выпадало на мою долю, относя это повествование, конечно, не к охоте, ну а хоть к природе человека…
Этим я закончу свое отступление и скажу теперь об охоте, которою я пользовался, живя на Урюме, и которая, конечно, составляла главное мое удовольствие и развлечение в минуты отдыха от тяжелых треволнений таежного труда вдали от всего живущего другой жизнью. Охота в тот период была единственным целительным бальзамом моего существования. Она давала возможность забывать тяжелые минуты, нескончаемые заботы, веселила душу и восстанавливала потрясенные нервы. Охота! Охота!., ты одна напоминала мне о лучшей жизни и точно толстой завесой закрывала всю тяжесть всего пережитого в тайге и давала новые силы на новую борьбу с трудом и жизнию в такой трущобе, о которой немногие имеют настоящее понятие; зато сколько таких, кои сочтут все сказанное за сказку и, недоверчиво улыбаясь, конечно, не оценят всего настоящей оценкой. Счастливцы! Живите, кейфуйте и наслаждайтесь в своих теплых углах у роскошных каминов; топчите свои толстые мягкие ковры и, пожалуй, не верьте, но только не делайте гримасы, а то вы будете мелки и жалки!..
Читатель, вероятно, помнит, что по долине Малого Урюма был большой глухариный ток. Он-то и был на первых порах урюмской жизни нашим развлечением и нашим отдыхом. Я говорю здесь 'нашим' — это потому, что в числе служащих было несколько завзятых охотников, моих сотоварищей как по службе, так по оружию и страсти к охоте. Было время, когда Урюм только что начинал обстраиваться, когда еще сысподволь рубились первые зимовья, мы бивали глухарей около самых построек и несколько раз снимали их с высоких лиственниц из пузырем затянутых оконцев и дверей зимовья. Это случалось рано утром или поздно вечером, когда работы или еще не начинались, или уже прекращались и люди не торчали на воздухе, а были в жилом помещении. Какой радостью обдавало охотничье сердце, когда кто-нибудь замечал прилетевшего глухаря на близстоявшее дерево и тихонько, келейно сообщал мне об этом неожиданном визите. В это время всегда заряженная винтовка была начеку, как говорится, она быстро попадала в мои руки, пузырная форточка открывалась, дуло просовывалось в ее отверстие — бац! — и глухарь, считая сучки, валился на снег.
Замечательно то, что глухари, привыкшие посещать ток, свою арену любовных наслаждений, прилетали и тогда, когда уже большая часть леса около тока была вырублена; из него родились постройки, дымились трубы, тут же находились в загородках лошади, а народ кишел с утра до вечера, неумолкаемо тюкал топорами, и нередко каторжанские песни раздавались во всю окружающую ширь непроглядной тайги.
Но еще удивительнее то обстоятельство, что глухари назойливо посещали ток и тогда, когда уже Верхнеурюмский промысел почти совсем обстроился и работы повсюду кипели в полном значении этого слова. Целая улица домов, магазины, кузница, конюшня, контора и прочие постройки стояли готовыми в окрестностях тока; велись уже земляные работы по отводным каналам, а глухари точно не видали этой