Перешли деревянный мост и по пыльной кривой улице стали подниматься в гору: Сазонову отказывали ноги – на кладбище ведет!
Упал на колени:
– Помилосердствуй, Ной Васильевич! За ради ребятишек! Пятеро у меня! Пятеро!
– Встать, пакость! – рявкнул Ной. – Ты меня самого милосердствовал, когда давал показания?! Нету для таких милосердия. Только не я тебя кончать буду, сказал. А сейчас идем к паскудному мещанину, у которого я снял квартиру и коня купил. Ужо всыплешь ему для ума-разума!
– Как прикажешь, Ной Васильевич!
– Я тебе не Ной Васильевич, а господин хорунжий! Или ты первый день в казачестве?!
– Слушаюсь, господин хорунжий!
У Сазонова чуть отлегло, когда хорунжий провел его мимо кладбища и свернул к домам слободы. Подошли к глухой ограде, и Ной так ударил сапогом в калитку, что защелка вылетела вместе со скобой. Навстречу кинулся на проволоке, протянутой через всю ограду от навеса до ворот, лохматый черный кобель с оскаленной пастью. Мигом выхватив шашку, Ной с такой силой полоснул кобеля – туловище надвое развалилось. У Сазонова дух занялся от страха. Не дай-то господь, если так же хватанет шашкою самого Сазонова!
На крыльцо выскочил из избы Мирон Евсеевич Подшивалов, а за ним толстая рябая дочь Устинья.
– Выходите все! Живвво! – гаркнул Ной. – Упреждаю! Один шаг к побегу – пристрелю стервов! А теперь, хозяин, отвечай: кто тебе подсказал писать клеветнический донос на меня? Или я вас не упреждал: квартиру сымаю, чтобы была в полной надежности и шестьдесят рублей задатку дал еще. Так или нет?
– Так-то оно так, – бормотал Подшивалов, сходя с крыльца. – Токо разобрались бы, господин хорунжий. Всемилостивейше разобрались бы! Потому, как время такое. Того и гляди нарвешься на подпольщиков- большевиков. Они, падлы, разгуливают на свободе и выдают себя за офицеров. Вот ночью гнали их в тюрьму с парохода, так сколько сволочей разбежалось. Того и жди – бунт подымут супротив нашего правительства. Кабы знатье, што вы доподлинный офицер, разве Устинья стала бы писать в контрразведку!.. Виноваты мы, виноваты. Всемилостивейше прошу, господин хорунжий, помиловать!..
– Тааак! – протянул Ной Васильевич, резанув злеющим взглядом мордастую дочь Подшивалова. – Сходи с крыльца, стерва! Живвво! А ты, хозяин, расчет получишь по второму номеру. Сей момент выведи мово коня, оседлай, а ты, старуха, вынеси мои вещи в мешке из горницы, и ежли замечу пропажу – расстреляю всех до единого!
– Помилуй нас! Помилуй нас! – заголосила хозяйка.
– Урядник Сазонов, приступай к экзекуции подлой твари. Двадцать пять плетей! Ложись, гадина, на крыльцо, да платье задери, чтоб сидеть не на чем было недели две опосля!
Мордастая, толстозадая Устинья Мироновна всеми богами клялась, что донос она написала под диктовку есаула Потылицына, который лечится в городской больнице, и пусть ее помилует господин хорунжий: она за него молиться будет. И что сегодня утром, когда в больницу доставили с Качи проклятых большевиков, порубленных доблестными казаками, она, Устинья Мироновна, находясь на дежурстве, такую оказала «первую помощь» еще живому Марковскому, что он быстро испустил дух.
– Кишки я ему втолкала в брюхо вместе с грязью! Еще доктор Прейс, жидюга, выговор мне сделал, – выворачивалась фельдшерица, чем еще пуще взбесила Ноя. Это же надо! «Кишки вместе с грязью втолкала в брюхо!»
– Лооожись, гааадинааа! – трубно взревел Ной Васильевич, выхватив кольт. – Или пристрелюууу!
– Погодь, господин хорунжий! – остановил Сазонов, умудренный в таких делах. Он не раз участвовал в порках.
Сазонов выволок на середину ограды деревянную скамью, старательно привязал к ней не сопротивляющуюся Устинью, задрал ей платье, закинув на спину. И Ной, выхватив у него плеть, в ярости врезал по трусам Устиньи и передал плеть Сазонову.
– Пори!
Тем же манером привязали и отпотчевали Мирона Евсеевича – двадцатью пятью плетями, чтоб впредь неповадно было писать доносы.
Приторочив свои вещи в мешке к седлу Воронка, лоснящегося от сытости, Ной не забыл и о расчете. За коня уплачена, как ему известно, рыночная цена, сотня, да пускай еще пятьдесят седло, за поездку в станицу Есаулову еще пятьдесят – двести, а дал триста, да пятьдесят за квартиру.
– Сто пятьдесят рублей верните сей момент!
Старуха вынесла деньги.
– А теперь упреждаю: если еще раз напишете донос – со всем домом будете сожжены. Это будет раз. Я покажу вам, как клеветать на белых офицеров! Мы вам не большевики. Разговор у нас самый короткий: одно слово супротив – к стенке или на телеграфный столб.
Шли дорогою мимо кладбища. У Ноя скребло: как же поступить с Сазоновым? Он же должен убрать его! Надо бы свернуть влево к старице Енисея, шлепнуть и с крутого берега кинуть вниз. А силы нету – всю выплеснул в ярости на отца и дочь Подшиваловых. «Предателя смертным страхом не удержишь! Как только отойдет от него страх, опять будет сочинять доносы, пакость. Да ведь пятеро ребятишек у него, господи!»
– Какого возраста ребятишки у тебя?
– Старшему сыну, Николаю, двадцать пять, живет в отделе. Другому сыну – Павлу, двадцать один, ишшо не женатый. Под ними три дочери, Наталья, Ольга и меньшая – Лизаветой звать, по пятому году.
– Лизаветой? – дрогнул Ной, и сердцу больно стало: сестренка Лиза вспомнилась. Да еще безропотная жалельщица из дома Ковригиных.
Остановился. Достал платок, вытер лицо.