Шаги. Шаги.
Хлопнула дверь.
Дуня ни жива, ни мертва. Сердце до того сильно прыгает, как будто гонится за папашей. Закурить бы. Ох, как хочется закурить. Боженька, хоть бы одну затяжку. Ноги в коленях дрожат, и всю трясет – зубом на зуб не попадает. Громко бьют часы с оттяжкой: бом-хорр-бом-хрр-бом! – три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять… Только-то? Может, не все удары сосчитала?
А из гостиной:
– Дунька-то… она же… там была, маменька…
– Ооох, оох!.. голову разламывает… ооох! Думала – смертушка. Шею не повернуть. Ооох! Да што же это, господи? Ноженьки не держат. Дай порошки от головы. Ооох, не доживу до утра. Как было все ладно, явилась, проклятущая, содом подняла!..
– Убил ее папенька, наверно, – лопочет горбунья. – Чтой-то страшно мне, маменька. Где Гланька? Гланька!
– Не ори! Дай порошки, говорю. И от сердца капли.
Дуня вышла из горенки. Клавдеюшка замерла на пороге, вытаращив глаза, ахнула, вскинув руки, сползла по косяку на порог.
– Ой, господи! – вскрикнула мать и, завидев Дуню с револьвером, заорала: – Каараааууул!
На сгиб левой руки перекинут лакированный ремень буржуйской сумки. Достала папироску с зажигалкой, закурила, кося глаза на Клавдею.
– Ну, я вам припомню, сестрица и маменька! – зло сказала Дуня и, схватив Дарьюшкину дошку со стола, не выпуская из зубов папироску, застегнулась на три пуговки.
– Ооох!.. смертушка!..
Возле дивана – лоскутья желтой дошки. Шапочка уцелела.
Дуня, взяла баульчик, шапочку и шерстяные варежки.
– Ооох!.. Не доживу до утраааа!..
– Доживете, маменька! Доживете.
– Ну, сыщет тебя смерть, потаскушка! Прооклинаааю!..
– Кляните, кляните! Черт с вами!
Прислушиваясь к чему-то, взглянула в темную прихожую и потихоньку вышла из гостиной.
VI
Лампа с закоптелым стеклом, тусклость и две головы лицом к лицу – совещаются; они – ревкомовцы, на них вся ответственность и тяжесть новой Советской власти; жизнь требует немедленных решений и деяний, а у них ни опыта, ни умения.
Мамонт Головня – председатель ревкома, прямой и высокий, как колокольня, рыжий Аркадий Зырян – его заместитель, единственный большевик на всю Белую Елань.
В Белой Елани будоражатся тополевцы; по Сагайской волости рыскает банда Юскова-Урвана, где-то здесь прячутся святой Прокопушка Боровиков, есаул Потылицын, братья Юсковы – Елизар и Игнатий, бывший урядник; в ревкоме дежурят поселенцы с фронтовыми винтовками,
Времечко…
– Гляди, Мамонт, поджарят нас контрики Елизара Юскова, – бурчит Аркадий Зырян.
Головня подкручивает пальцами стрелку уса:
– Глядеть надо. В оба.
– Глядим, а што толку?
– Пощупать надо тополевцев,
– Может, они на заимке в тайге?
– Давай прочешем. Где у Юскова и Потылицыных заимки?
– В Лешачьих горах по Амылу.
В соседней классной комнате, где недавно Дарьюшка учила ребятишек грамоте, заливисто хохочут мужики:
– Што они там ржут?
Головня подошел к двери, приоткрыл на ладонь.
Кучась возле железной печки, дружинники дымят цигарками самосада, а над ними возвышается Васюха Трубин в мерлушковой шапке, сдвинутой на тугой загривок, в полушубчишке с пятнами известки на спине – чью-то стену вытер; покачиваясь на толстых ногах в разбухших старых валенках, рассказывает:
– Ну, как выхватила она револьверт да к Михайле Елизарычу. Я, грит, приехала, чтоб всех вас прикончить – выдрать с корнем. Жалею, грит, не застала папашу-душегуба – моментом спровадила бы на тот свет! Михайла Елизарыч наклал в штаны со страху. А эта самая домоводительница… ей-бо, треснуть на этом самом месте, лужу под себя пустила.
– Го-го-го! – рванули дружинники, аж в железной печке загудело.