– Связали меня… связали… Сомище с есаулом, я бы ее, стерву, еще на поминках, – рычал Урван. – Ну, вспомнят! Они меня вспомнят!.. в бога… богородицу… тресвятую икону!.. Женой наградил, сомище! Курвой наградил за пай на прииске… Такут-твою… жулики!.. проходимцы!..
Головня ругал Дуню: революцию, дескать, свершили не для того, чтоб всяк по-своему сводил личные счеты, а Дуня сокрушалась:
– Мне бы надо в лоб, а я в живот. В лоб ему!
Головня посоветовался с Зыряном, как быть? А вдруг Урван сдохнет до утра? Надумали сейчас же везти в Минусинск в УЧК: там и доктор сыщется, и допрос успеют снять.
– А ты, Авдотья, у Зыряна побудешь пока, – сказал Головня. – Я там буду говорить в ЧК. Может, отстою тебя.
– Я сама за себя буду говорить,
– И сама за себя скажешь.
Дуня подошла к столу. Они тут удобно устроились. Жратва, вино и все, что душе угодно – живи не тужи!
– Быть бы мне упокойницей, если бы папаша захватил меня сонную. Что тут на столах-то! Вот уж весело! Выпью. Ей-богу выпью. Да заткните же глотку Урвану! – И налила стакан вина.
Урвана увели, Головня сказал, чтоб кто-нибудь из баб перевязал ему раны, и пусть запрягут лошадей в кошеву, да самых лучших: дорога дальняя и надо торопиться.
ЗАВЯЗЬ ВОСЬМАЯ
I
Таясь и озираясь, носился по Белой Елани осатанелый Прокопий Веденеевич; из дома в дом задворками, темными переулками. Никогда еще старик не поворачивался так круто, как в эти дни после гибели Лизаветушки. Жужжал, как шмель, и жалил, как шершень. Вонзит какому мужику жало в сердце, и – к другому.
Меланья, меж тем, исполняя наказ батюшки, заколотила избушку безродной Лизаветушки, где до прошлой субботы жил Прокопий Веденеевич, а живность – вилорогую корову, красную нетель по третьему году, кобылу и буланого мерина с пятью овечками, перегнала к себе в надворье.
Немудрящее барахлишко, рвань разную, иконушки там, лампадку раздала старушонкам на помин души праведницы. Ну, а кованый сундук с добром и даже чугуны, ухваты, самотканые половики, свернутые в трубки по пуду весом, кросна, три воза сена, телегу с таратайкой и сани перетащила-таки к себе.
Само собою – тополевцы поставили Лизаветушке крест на берегу Амыла. Но не там, где работники Юсковых закопали два сосновых креста в память утопленников, а ниже по Амылу, в непролазной чащобе, чтоб еретики не плевались на тричастный крест праведницы.
II
Случилось среди бела дня в субботу…
Меланья с Апроськой раздавали корм скоту, как вдруг раздался позыв тятеньки:
– Меланья! Меланья!
– Из бани, будто, – догадалась Апроська, рослая, здоровая девка с румянцем на все лицо, ворочающая деревянными вилами не хуже мужика, – сено коровам разносила.
Старик прятался в холодном предбаннике, одетый в длинную шубу с болтающимся хвостом: от жадности пожалел портить овчину, так и носил необрезанной. Мутность в лице, злоба, трясущиеся руки, хотя старику было немногим более шестидесяти. Жизнь не пощадила ни его голову, ни бороду – снегом усыпала. Спросил: нет ли кого из чужих?
Чужих в доме нету, но вчера вечером и ночью, когда Меланья сидела за кроснами, были ревкомовцы с обыском. Переворошили все в доме и в надворье, спрашивали, не знает ли она, где прячется старик со святым Ананием?
– Ни слухом, ни духом, грю, не ведаю.
– Ладно. Кто был?
– Молодой Зырян с Василием Трубиным.
– Еретики, анчихристы! Кипеть будут. В смолу кипучу ввергнем, – пророкотал старик. – Скажи Апроське, пущай кобеля спустит. А сама возьми малого да икону соловецкую. В баню принеси. Служба будет.
Меланья так и сделала.
Спущенный с цепи кобель взлаял от радости и понесся по ограде. Курчавого Демку укутала в старенькую шаль, завернула в полотенце соловецкую икону без ризы, на которой был изображен скорбный Илья Громовержец, прихватила свечки и вернулась.
Старик поставил икону в передний угол к малой закоптелой иконке, раздул угли для лампадки, зажег свечки, предварительно закрыв шубой оконце из бани, чтоб свет не проникал наружу, а тогда уже опустился на колени и чадо поставил возле себя.
– Помолимся, – сказал Меланье. – Нонешнею ночью вся Белая Елань вздыбится на нечистых. Огонь и смерть будет анчихристовым слугам.
Меланья ойкнула.
– Молчай. Слушай! Ежли беда приключится со мной, на твоих руках сей праведник возрости должен. Оборони господь, ежли допустишь порчу отрока и сатане под начало отдашь, али в школу пустишь, в мир срамной. Погибель будет. И ты будешь кипеть в сере со еретиками, и глаза к небу вскидывать, а на небе зрить будешь хрест тричастный, карающий!
Меланья молилась…