медвежатину Головешихи, все-то, как есть все, истоптали ногами. Измесили в грязь. Осподи! Утре собирала с полу, слезами заливалась…
III
Из ограды донеслись голоса Филимона и Мургашки.
Демид пересел на край стола, отодвинул от себя посуду. Ждал. Его черные брови, резко выделяющиеся на лице, сплылись к переносью. Предстояло выдержать еще одну схватку с Филимоном Прокопьевичем: последнюю.
Первым в дверях появился Мургашка в бешмете, словно Филимон Прокопьевич выставил впереди себя заслон.
На Филимоне черная борчатка с перехватом у пояса, пыжиковая шапка и шерстяные перчатки.
Не раздеваясь и не ожидая приглашения, уселись на лавку возле окна в пойму.
Начал разговор Филимон:
– Тэк-с, Демид Филимонович. Стыдно тебе аль нет опосля вчерашнего?
– Не мне, а тебе должно быть стыдно, – ответил Демид, заметно подобравшись на лавке. – Не я, а ты пустил мать по миру. Не я, а ты увел с надворья корову и нетель.
– Про мать, про коров разговор не ведем. Не тебе совать нос в мою жизню, как она происходит. Мать живет себе, я себе. Каждый на свой манер. Хозяйство вязало; нет хозяйства – развязались, и узелки врозь. Вот она какая планида нашей житухи.
– Что же тебе здесь нужно в таком случае?
– Про то будет разговор, зачем пришел. Опосля вчерашнего я покажу тебе из мово дома – порог и семь дорог. Катись по любой.
– Вот оно что! – Демид медленно поднялся с лавки. В груди его начал нарастать такой бешеный гнев, что он с трудом говорил.
– Дом принадлежит матери, Филимон Прокопьевич. Ты первый раз ушел из дома в восемнадцатом году. В тридцатом ты еще раз бежал – увел тройку лошадей, успел промотать сенокоску, жатку, двух коров, три десятка ульев пчел, а денежки сложил себе в карман. Таким образом, ты получил сполна свою долю. Я, Ефросинья, Мария – свидетели. Тогда ты оставил голый дом и надворье. А потом вернулся к нам со вшами за очкуром. С тем и вступил в колхоз. А во время войны, сказывают, в спекуляцию ударился, эвакуированных обдирал. И опять – вон из дому!.. Где же твой дом, спрашивается? Там, где ты живешь. Тут и поставим точку.
– Рассудил, как размазал.
– Перемазывать не буду, Филимон Прокопьевич. И заявляю: с сегодняшнего дня чтоб ноги твоей не было в доме. Слышишь?
Филимона так и подбросило на лавке.
– Подумай, папаша борчатка на тебе новая. Если полезешь в драку – останутся одни лоскутья, – предупредил Демид.
Борчатка! Филимон Прокопьевич мгновенно опомнился и, вздрогнув, опустился на лавку. Зло спросил:
– Такому обхождению с отцом тебя обучили на западе? Но ты вот что поимей в виду: лучше тебе, пока не поздно, смазать лыжи из деревни. Потому как ты в тридцать седьмом году сидел по вредительству. Тебе сейчас моментом припаяют за прошедшее, а также за плен.
– Осподи! – подала голос Филимониха. – За что паять-то?
– Не встревай в разговор! – осадил Филимон Прокопьевич. – Мургашка, забирай свои мешки. Пойдем от греха. Но попомни, Демид, я с тобой еще схлестнусь!
– Приходи, только без борчатки.
– Молчай, сукин сын! – рявкнул Филимон Прокопьевич, багровея. – Разорву одним часом. Не доводи до греха.
Мургашка вытащил из-под кровати три мешка, туго набитые пушниной, – таежный прибыток Филимона Прокопьевича. Но где же волчьи шкуры?
– Шкуры волков забрал или как? Вечор отдал, утре конфисковал. Хе-хе-хе, жадность!
– Ты же получил шкуры с прохожего приискателя, с него и спрашивай, – криво усмехнулся Демид.
– Ладно. Я тебе потом все припомню! Отсчитывай свой век от сегодняшнего дня короткими шагами: укорочу. Не я, так сама Головешиха. Она тебя упекет! А двустволка где? – округлил глаза Филимон Прокопьевич, уставившись на стену. – Как?! Твоя?! Да я, я – разорву тебя одним часом! За мою двустволку – жилы из тебя вытяну. До единой. Слышь, супостат? Отдай сичас же! Не доводи до греха. Мне за нее десять тысяч давали, да не отдал. Где двустволка?
Филимониха от испуга спряталась в куть, готовая нырнуть головой в печь.
– Ты не кипятись, – остановил Демид, на всякий случай заняв оборонительную позицию между кутью и столиком на треноге, где грудилось кухонное снаряжение – чугунки, сковородка, пустые кринки и оцинкованные ведра, засунутые одно в другое. – Остынь, папаша. – Двустволку тебе не видать как своих ушей. С какой стати ты к ней примазался? Говори спасибо, что попользовался в мое отсутствие. И хватит. Самому нужна.
Филимон Прокопьевич задыхался от злобы. Ему стало жарко, несносно душно. К горлу подкатился такой ком, что он не мог выдавить из себя слово. Единственное, что его сдерживало, – позиция Демида: непреклонная, уверенная. И он понял эту позицию. До него дошло: не одолеть ему Демида, не смять. Если схватятся сейчас – польется кровь. А чья? Он уже знает, какой Демид в бешенстве. Такого Демида Филимон не знал: ожесточился на чужбине. И хваток в драке, костей не соберешь. А Филимон Прокопьевич любит жизнь, бережет ее по-божьему. Бог дал – бог возьмет!..
