Низко опустив грешную голову, зажав в обеих руках платок с золотом, Меланья вышла из избы со вздохами: «Осподи! Кабы все шесть дюжин привезла – приняла бы Демушку».
Возле крыльца игуменья взяла свой черный посох, поскрипывая рантовыми ботинками, шла медленно из ограды.
Демка успел уснуть под шабуришком.
– Демушка! Демушка! Подымайсь!
– Ой, мамка! Больно. Шибко больно! – хныкал спросонья малый, не в силах сесть на телеге даже на мягкое сено.
Черная высокая старуха уставилась на него испытующим взглядом. Так вот он какой, во блуде рожденный! Кудрявые волосенки ниже плеч – мать не стригла сына; глазенки синие, спокойные, удивленно распахнутые. Холщовая рубашонка и штанишки, чирки на ногах, рослый для четырех годов – может, и тут обманула, блудница?
– Дык четыре, четыре, матушка. Вот те крест! Тянется. Покойный батюшка, Прокопий Веденеевич…
– Окстись! – отмахнулась игуменья. – Не поминай имени совратившего душу твою. Навек забудь! Проклят он, и нет ему спасения на том свете. Тебе жить – тебе и грех свой замолить. Ежли прозреешь только. Ох, господи! Вразуми эту рабу божью!
– Дык-дык что же мне таперича, осподи! – смигнула слезы Меланья, готовая разреветься. Игуменья прикрикнула – не слезы точи, мол, а молитвы читай, да пред богом покайся во всех своих тяжких прегрешениях.
– На какую боль жалуется?
– Дык смертным боем бил его Филимон Прокопьевич. Кабы вы зрили, осподи!..
– Покажи.
Меланья спустила с Демки штанишки – малый не сопротивлялся. За дорогу от Белой Елани до Бурундата мать многим показывала, как он избит рыжей бородищей.
Еще не затянувшиеся коросты на иссеченном тельце.
– Святители! – испугалась игуменья. – Не звери ли то, господи!
– И бабка Ефимия такоже сказала – обмолвилась Меланья.
Игуменья рассердилась:
– Не поминай имени еретички, как и совратителя своего. Аминь. Чтоб ни в душе, ни в памяти!
Помолчали.
Высокая игуменья медленно перебирала четки, глядя на пенные горы, близко подступившие к скиту.
Горы пенятся туманами к непогодью.
– А мы еще пшеницу не всю в скирды сложили – сказала игуменья. – Да и в тайгу надо ехать монашкам, чтоб ульи составили в омшаник.
Меланья подумала, что игуменья приговаривается к ней, чтоб она помогла скитским управиться с хлебом.
– Дык-дык ежли на недельку, дык останусь. Филимон-то Прокопьич не знает, што я к вам уехамши.
– У нас хватит сил и рук, чтоб управиться с хлебом, со скотиной и пчелами. Ты о душе подумай! О своей душе подумай!
– Как приняла я тополевый толк…
– Ладно. Не о том говорить будем. Отвези эти дюжины и часы сатанинские мужу своему, отдай, и во грехе покайся пред ним и пред господом богом. Сделаешь так?
У Меланьи и рот открылся, а во рту-то сухо – ни слов, ни божьей мяты.
– Дык-дык как же? Клятьба-то на мне экая!
– Али ты навек продала душу сатане?
– Осподи!
– Прозрей, пока не поздно. Отдай дюжины мужу, говорю. И мир будет в доме вашем.
– Дык осподи! Прибьет он меня! Прибьет. Остатное востребует. Скажет: где хоронился клад? Покажи? Туес весь… – проговорилась Меланья и сама испугалась.
– Туес!? Так я и знала! Пред иконами лгала! Лгала, лгала! Нечистый кругом запеленал тебя! Изыди! Изыди! Поезжай сейчас же домой и молись, молись, молись! Ежли прозреешь – навестишь скит мой. До прозрения не приезжай, говорю. И мальчонку не привози – не место ему в скиту.
Меланья в слезы: не судьба, видно, быть Демке духовником. Так со слезами и уехала, и долго, долго плакала дорогою, не уяснив, за что же на нее разгневалась старуха игуменья? Может, за то, что корову не привела? Так ведь четыре дюжины золотых давала! «Осподи, что же это такое? Али греховный толк наш? И Демушку не приняла. Что же мне делать-то, матушка! Горемычная моя головушка!..»
Всю дорогу до Белой Елани исходила слезами и решилась-таки отдать мужу тятино золото. И Филимон Прокопьевич, глядишь, мягче будет, смирится с выродком.
…Возликовал Филимон и зарок дал (в который раз) не трогать Демку, а золото, богатство экое, надежно припрятал, пустив в оборот «николаевки», покуда у Советской власти не было еще своих денег.