— А че? Где и покурить, как не на свежем воздухе. — Курящая прикуривает и кривится от ударившего ей в нос густого дыма, ветра нет, дым в сторону не относит. — Здесь общая территория. Федька вон уж четыре высмолил.
— Он мужчина, — объясняет учительница и встает с плахи.
— Наследие алкоголизма, — качая головой и презрительно глядя на мальчика, повторяет старик.
— Витька! — еще раз кричит Федор мальчишке и подается вперед; улучив момент, длинная старуха занимает освободившееся пространство и сидит опять строго перпендикулярно плахе.
Мальчик поднимает голову в глубоко сидящей на ней ушанке, узкое, синевато-желтое на солнечном свете, лицо его оживляется, он выкрикивает что-то и бежит к бараку; заляпанная грязью, когда-то розовая куртка с одной пуговицей у горла распахивается до самой груди, под курткой замызганная рубаха, вылезшая из широких толстых штанов.
— Дедка, дедка! — кричит он, подлетая к Федору. — Гляди, какой Саня Самохин корабль подарил!
— Вона, — удивляется Федор, — дедку нашел. Мне до пенсии целых шесть лет. Ну-ка, подь ко мне. — Он приподнимается и пытается ухватить мальчика за отвисшую полу куртки.
— Мать-то хоть пишет, Витька? — спрашивает кругленькая старушка, разместившаяся на плахе почти что вольготно, все место вставшей учительницы досталось ей.
— Нет, — мимоходом отвечает Витька, он все вертит в руках самодельное суденышко, второпях выструганное ножиком, с парусом из свежеотодранной бересты.
— Подь сюда, сказал! — прикрикивает Федор, ему наконец удается ухватить мальчика, он притягивает его к себе, одной рукой держит за полу куртки, другой тянет за прозрачное розовое ухо, в которое тут же начинает что-то шептать, тычась в редкие яркие веснушки на бледной Витькиной щеке седой колючей щетиной.
— Ладно. Счас, — нехотя отвечает мальчик и, освобожденный, медленно отходит от него.
— Под койкой, понял? — продолжает ему вдогонку Федор и, когда мальчик скрывается за палисадником, отваливается на штакетины, задев плечом длинную старуху, отчего та шипит и поддает ему в бок локтем. — Потухла, зараза. — Федор внимания на старуху не обращает и сплевывает под ноги недокуренную сигарету.
— В утробе их надо, таких, — вполголоса высказывается старик, — чтоб не мучились и инфекцию не размножали.
— Кого? — не понимает курящая и отрывает желтыми пальцами измусоленный край папиросного мундштука.
— Младенцев, — не глядя на нее, отвечает старик. — Не дал мне Бог, и слава Богу.
— Что вы такое говорите! — Прогуливающаяся невдалеке учительница приближается.
— А что я говорю? — настаивает старик. — Что он из своей жизни вынести может? У него прадед кремень, не мужик был, а дед по пьянке в аварию попал, теперь отец алкоголик. Что дальше, я вас спрашиваю?
— Зинка говорила, заберет, как устроится, — высказывает свое мнение круглая старушка.
— Хосподи, — возмущается длинная. — Заберет она. Тут наравне с Ленькой пила да ухажеров меняла, тама она уехала с хахалем, и заберет она.
— В детский дом бы его, похлопотать бы, — обращается к обществу учительница. — Леонид опять третий месяц не работает, неделями дома не бывает, а мальчику осенью в школу. Нынче ведь с шести лет берут, его почему-то не взяли.
— Успеет узду надеть. — Курящая тушит ногой сгоревший до мундштука окурок. — В детский дом бы того, кому больно охота туда других затолкать. Тут отец у него, баушка где-то в деревне.
А солнышко светит! Скатившись со своего апрельского зенита, наискось еще, но яростно пронзает чистыми лучами обозначившуюся потемневшим пористым льдом широкую реку, два берега ее. Один высокий, с заплатами разномастных крыш над вытаявшими из глубоких снегов бревенчатыми избами, белеющей белее снега церковью без креста, бабой, несущей на коромысле два цинковых, горящих на солнце ведра, хороводом собак, чумазых, с клоками зимней шерсти на животах, сдуревших от запахов, света, друг друга, лающих, дерущихся, вновь бегущих то цепочкой, то вразброс куда-то. И другой, низкий, расчерченный прямоугольно серо-кирпичными жилыми коробками, коробкой побольше, бумкомбинатом, в центре, за высоким забором, с гигантскими трубами, упирающимися плотными дымами в редкие толстые облака, не то рожденные этими трубами, не то всасываемые ими. И леса кругом — ощерившийся миллиардами темно-зеленых, тусклых даже под солнцем игл, искореженный прореженный подрост.
Витька все еще стоит за палисадником, копается со своим суденышком. На верхушке мачты из ивового прутика от насаженной на нее бересты осталось сантиметра полтора, и он лепит на это место маленькую пластмассовую звездочку. Звездочка хороша, гладенькая, с колющими пальцы острыми концами, горящая под солнцем неизвестным Витьке рубином, но она без булавки или какого-то другого крепящего приспособления. Витька обматывает ее проволокой, но звездочка все вырывается из пут. А солнце уже пробило грязно-снеговое месиво, образовало из него ручей и толкает ручей к реке.
— Витька! Засранец. — Федор выглядывает из-за палисадника. — Все еще не сходил.
Витька срывается с места и бежит, хлопая сапогами, взбирается на крыльцо, с трудом открывает распухшую за весну покосившуюся дверь, исчезает в бараке. Он идет в темноте по коридору знакомым до каждой щербинки дырявым полом, крепко прижав к груди корабль. Когда отец его Леонид не очень пьян, то буен, и Витька всегда старается незаметно выскользнуть в этот коридор, ощупью найти дверь Федора и тихонько поскрестись в нее. Если Федор не спит, он всегда откроет и пустит. Больше не пустит никто, потому что отец все равно Витьки хватится, примется искать. Новых жильцов Витька стесняется, а старухи и старик боятся отца до смерти, особенно ночью. Они и Федора боятся почему-то, это сегодня сидят с ним у палисадника и разговаривают на солнышке. А Витька только отца боится, особенно теперь, когда уехала мать и отцу стало искать больше некого. Но и дверь Федора начала открываться только с осени, когда выехала из барака его старуха, она Федора от двери всегда отталкивала и орала, что ей своих скандалов хватает, у них там начиналась ругань, а Витька укрывался под крыльцом. В бараке есть теперь пустые комнаты, но прятаться в них бесполезно, отец проверит каждую. Федор, оставшись один, отвадил отца запросто. Открыл как-то дверь с топором в руках и сказал:
— Убью, сука. За домовой наход, запросто. Бабу свою ищи и бей, а мальчишку не тронешь.
С пол-литровой эмалированной кружкой Витька спешит обратно, густая вонючая жижа плещется на его сапоги.
— О! Ясно, шишиги? Уважает. — При виде кружки Федор трясет головой, телогрейка его расстегнута, шапчонка сбилась на затылок. — Молодец, Витек.
— Тебя, Витька, баушка, сказывала, заберет? — продолжает затухший было разговор кругленькая старушка.
— Хосподи, на что он ей нужон, — снова хмуро высказывается длинная старуха. — Сама еле ноги таскат, с батогом приезжала.
— Ты к бабушке хочешь, Витя? — спрашивает так и не севшая больше учительница.
— Нет, не хочу. — Витька мотает головой. — Папка сказал, никому меня не отдаст. Он сказал, мы с ним сами куда-нибудь скоро уедем. — Наконец-то звездочка уместилась на верхушке мачты, Витька не слышит и не видит уже никого, ничего не помнит и не знает, кроме толкаемого солнцем к реке ручья; он бежит к ручью, несколько раз падает в грязь дырявыми коленками, ставит на густую воду свой корабль, идет за ним до того места, где ручей еще не сумел пробиться сквозь грязь и шугу, берет корабль, возвращается, пускает его снова, расчищает сапогами неширокое пока русло ручья.
Федор, отпив полкружки, снова закуривает, прижмуривает свои небольшие темные глаза, вытягивает ноги в кирзачах, отваливается на штакетник; длинная старуха поводит прямоугольным плечом, отталкивая его, он не замечает.
— Как лезет в них, — возмущается старик. — Какая тяжелая жизнь была, и то столько не пили.
— Как на работу-то пойдешь вечером? — интересуется кругленькая старушка.
— А чего ему ходить? — не оглядываясь на развалившегося за ее спиной Федора, отвечает за него длинная старуха. — В одном месте вытурят, в другом возьмут.
— Не болтай, старая, — лениво, не открывая глаз, отвечает он. — У меня прогулов нету. Я и пока