ходят. Ну так и что теперь?
— А Пётра Ромкин беда жадный. А ребята у него, хоть отец и богатый, все изворовались. Летом подсмотрели, когда у Ерашковых дома никого не было, залезли да колобки украли, луку, бутыль с квасом разбили, напакостили на полу. Отец их потом за это драл, да толку-то! Сами богатые, а у бедных в избе воруют.
— Так ты с ними в карты-то не играй, ежли они пакостливые!
— Да-а, не играй. Они иной раз из дому-то сахару, леденцов напрут. Ску-усно!
С этого разговора отношения между Михеем и Ваней сильно изменились: мальчик сам стал искать общения с красноармейцем, и случалось так, что беседы их затягивались допоздна. Михей был мужик умный, бывалый, немало коверканный жизненными передрягами. Большевиком он стал по твердому убеждению, что только их партия способна установить на земле полную справедливость для бесправных людей. А четырнадцатилетний человек всегда желает уже точно знать свое место в мире! И Ваня слушал, слушал да мотал на ус слова нового друга. Они были гораздо интереснее и серьезнее, без всяких глупостей и ужасов, каких он наслышался про «комиссарское господство» от братьев Ромкиных.
«Конечно, — рассуждал теперь Ваня, — Пётро Ромкину со своими семейственниками, да Борисовым, да другим богатинкам как не ругать красных! А мы с Санком Ерашковым бедные, да и сидим тоже, глазами лупим, их слушаем! Нет уж, пущай-ко дождутся, как я их слушать буду!»
С той поры с Ромкиными — дружба врозь. А Офониха, мать Яшки Борисова, дружка, остановила парнишку как-то на улице, спросила елейно:
— Ты пошто, Ванюш, к нам бегать-то перестал? Мы с мужиком глядим-глядим, бывало, на улку: где это Ванюшенька Карасов к нам не жалует? Уж такой-то он баской, да не озорной, да опрятной! — Офониха вся замаслилась. — Не то, что эти Ромкины, озоруны. Недавно ведь опять у нас в сусеках шарились! Яшка-то мне и говорит: Ванюша все с комиссарами да с комиссарами, с красными да с красными. Что встать, что спать лечь — все с ними. Это правда, а, Вань?
Ваня поглядел в широкое, как большой блин, обложенное пуховой шалью Офонихино лицо, вздохнул, шмыгнул носом:
— А вы их больше ругайте, большевиков-то. Они, поди, получше вас будут. Я еще вашему Яшке наскажу, что вы неправду на всех болтаете!
Он повернулся и убежал. А баба, стоя посреди улицы, кричала ему, раскачиваясь и махая короткими руками, подпертыми теплым зипуном:
— Пащенок ты, голышман! Краснопузый бес, лешак! Тронь-ко у меня Яшеньку-то, загну салазки! У-ух, идолы, дождетесь вы-ы!..
И Яшку Борисова привел как-то Ваня в большой дом, где жил марковский священник, отец Илларион. Здесь квартировало большинство бойцов Михеева взвода. Сам поп, толстенький и пугливый, переселился с матушкой в баню и там глухо роптал. Но красноармейцы вели себя смирно, не воровали, не безобразничали, не зарились на скотину, а если прирезали трех овечек — так ведь и заплатили! Ваню, старого знакомого, бойцы приняли весело, с шутками, и он пытался Яшку увлечь той жизнью, какой жила в поповском доме маленькая взводная коммуна. Только тот походил, пофыркал, кошачьи скаля зубы на шутки бойцов, и ушел, так же пыжась. Даже не поиграл на гармошке, как обещал. Видно, здорово ему успели напеть дома! Ну и шут с ним. А Ваня остался.
5
Было так: позвал его Михей к своим сослуживцам раз, другой, а в третий он уж и сам пришел и привык скоро к новому окружению, не мог взять в толк, как можно было раньше жить по-иному. Бойцы чистили оружие, объясняли, какая часть в нем для чего служит, иной раз давали выстрелить на огороде в шапку или старую лапотину. Отделенный, выкатывая при командах глаза, занимался с ним фрунтом. «Проворный, Ваньша! Смышлен! Молодца, брат!» — хвалили его бойцы. И Ване нравилось, что его хвалили, только вот без друга поначалу было скучновато, не с кем было побороться, не перед кем выхвалиться.
У Санка Ерашкова отца не было. Как-то в лихую и темную пору начала восемнадцатого года тот поехал в Кунгур продавать сено, да так и сгинул с тех пор, не вернулся обратно. Осталась при матери семья — шестеро ребят, Санко старший. Вот и бьются они с матерью, вечно пли в людях работают, или возятся на своем подворье, в поле, а порой Санку не то что и некогда — не в чем на улицу-то выбежать. Летом еще туда-сюда, а зимой просто беда. И ходить к другу у Вани не стало времени с тех пор, как изба батюшки Иллариона — место квартирования Михеева взвода — стала вторым для него домом.
Однако когда идет война, солдат на месте долго не стоит. Пришла пора и взводу, где служил Михей, заканчивать свое мирное житье в селе Марково и идти вслед за колчаковскими войсками на восток. Там забабахали однажды тяжелые пушки, и ночью заиграло сияние над недалеким лесом. Началось наступление. Вслед за криками лихих вестовых, спешащих от штаба к избам, начинали звучать команды: люди, захватив немудрое свое барахлишко и амуницию, выходили из домов и строились. Слухи о выступлении ходили давно, но Ваня не придавал им особенного значения, потому что по-детски легкомысленно думал: «Куда они теперь без меня денутся?» К тому же они с Михеем затеяли важные дела: во-первых, привезли из лесу дровишек, сменили лаги и пол в конюшне втроем с отцом; во-вторых, Михей в лесу надрал бересты, согрел ее дома, смастерил из нее жалейку — пастуший рожок — и стал учить Ваню играть на ней. У него самого получалось славно.
— А как же? — смеялся красноармеец. — Я, брат, с малых лет до женихов пастушил. Взойдешь леточком на горку, чтобы стадо видно было, сядешь в траву, спиной к березке, дудочку возьмешь — пошла, родная! Ты гляди, гляди, как оно делается.
У Вани получалось плохо: щеки надувались, с губ летели брызги, а звук получался плохой, хрипучий и конфузливый. Терпеливый Михей снова брал у него берестяную дудочку, объяснял ее премудрость. Они сидели в огороде и слышали, как скричал на улице грубый отрывистый голос, затопали сапоги в избе. Спустя какое-то время тот же голос в сенях скомандовал Михею в темноту двора, чтобы он шел домой, собирался и бежал во взвод, потому что настала пора идти в поход. С берестяной дудочкой в руке мальчик бежал за постояльцем, обмирая от тоски и спрашивая на ходу:
— А я-то, я-то теперь как, дяденька Михей?
— А ты расти, брат Ваньша! — весело откликнулся тот. — Войну закончим, разгоним буржуйскую рать, я к тебе еще приду! Дорога-то — она одна, мне домой почти что через вас обратно дуть, так что заверну, не сумлевайсь. Дудку, дудку сбереги, мы с тобой еще ее постигнем, верное мое слово!
Тут они пришли к попову дому. Ваня сунулся было к взводному, но тот, замороченный сборами, только отмахнулся от него и велел тикать домой, не путаться под ногами. Тогда мальчик встал с правого фланга строя, но и оттуда был изгнан, да еще чуть не надрали уши, спасибо, вступился Михей. Он подошел, обнял мальчишку и сказал:
— Ступай-ко ты, правда, Ваня. Война — рази детское дело? Тебе жить да жить еще, новую жизненку ставить. Ступай, милок. Я ведь говорил: зайду, как с войны буду вертаться.
Однако Ваня не ушел и с лицом, залитым слезами, провожал до околицы красноармейские ряды.
Дома он не стал ужинать, все сидел на пороге и дул в берестяную дудочку. Ничего-то у него не получалось! А потом, ложась спать, он снова горько плакал, вспоминая Михея и его друзей. Слова красноармейца о том, что на войне убивают, он как-то не принимал всерьез: в детстве трудно верится в возможность не только своей — и чужой гибели. В детстве война — это, чаще всего, когда бегут с флагами, кричат «ура!», непременно побеждают трусливого неприятеля… Вот и дядя Михей ушел вместе со взводом бить коварного белого врага, чтобы бедным во всем свете жилось лучше. Ушел — и победит, не такой дядя Михеи человек, чтобы не одолеть супротивника. А он, Ванюшка, так и будет лежать тут на печке, ждать да почивать. И опять слезы душили мальчишку. Он не спал до самого утра.
А утром, как только мамка встала топить печку, он оделся, сказал ей:
— Дай-ко хлебца, мам. Пойду в Бородино, к тетке Агахе, дрова просила поколоть.
Деревня Бородино была по соседству, а жившая там тетка Агаха приходилась матери сестрой. Но мать недавно ее видела, и та не поминала ни о каких дровах. Ну, мало ли, может, у них с Иваном был свой