Вышинский: 'Вся советская уголовная политика строится на диалектическом (!) сочетании принципа подавления и принуждения с принципом убеждения и перевоспитанием.'[98] 'Все буржуазные пенитенциарные учреждения стараются «донять» преступника причинением ему физических и моральных страданий' (ведь они же хотят его 'исправить'). 'В отличие же от буржуазного наказания, у нас страдания заключённых — не цель, а средство.- (Так и там, вроде, тоже — не цель, а средство. — А. С.). — Цель же у нас — действительное исправление, чтобы из лагерей выходили сознательные труженики.'
Усвоено? Хоть и принуждая, но мы всё-таки исправляем (и тоже, оказывается, через страдания) — только неизвестно
Но тут же, на соседней странице:
'При помощи революционного насилия исправительно-трудовые лагеря локализуют и обезвреживают преступные элементы старого общества'[99] (и всё — старого общества! и в 1952 году — всё будет 'старого общества'. Вали волку на холку!).
Так уж об исправлении — ни слова? Локализуем и обезвреживаем?
И в том же (1934) году:
'Двуединая задача подавления плюс воспитания кого можно.'
И уж у мелких авторов так и порхает готовой откуда-то цитаткой: 'исправление исправимых', 'исправление исправимых'.
А неисправимых? В братскую яму?
Даже исправительно-трудовой кодекс 1924 года с высоты 1934 юристы Вышинского упрекают в 'ложном представлении о всеобщем исправлении'. Потому что кодекс этот ничего не пишет об
Никто не обещал, что будут исправлять Пятьдесят Восьмую.
Вот и назвал я эту часть —
А если какие цитатки у юристов сошлись кривовато, так подымайте из могилы Стучку, волоките Вышинского — и пусть разбираются. Я не виноват.
Это сейчас вот, за свою книгу садясь, обратился я полистать предшественников, да и то добрые люди помогли, ведь нигде их уже не достанешь. А таская замызганные лагерные бушлаты, мы о таких книгах не догадывались даже. Что вся наша жизнь определяется не волей гражданина начальника, а каким-то легендарным кодексом труда заключённых — это не для нас одних был слух тёмный, параша, но и майор, начальник ОЛПа, ни за что б не поверил. Служебным закрытым тиражом изданные, никем в руках не держанные, ещё ли сохранились они в гулаговских сейфах или все сожжены как вредительские — никто не знал. Ни цитаты из них не было вывешено в культурно-воспитательных уголках, ни цыфирки не оглашено с деревянных помостов — сколько там часов рабочий день? сколько выходных в месяц? есть ли оплата труда? полагается ли что за увечья? — да и свои ж бы ребята на смех бы подняли, если вопрос задашь.
Кто эти гуманные письмена знал и читал, так это наши дипломаты. Они-то небось, на конференциях этой книжечкой потрясывали. Так ещё бы! Я вот сейчас только цитатки добыл — и то слёзы текут:
— в 'Руководящих Началах' 1919: раз наказание не есть возмездие, то не должно быть никаких элементов мучительства;
— в 1920: запретить называть заключённых на «ты». (А, простите, неудобно выразиться, а… 'в рот' — можно?);
— исправтрудкодекс 1924 года, статья 49 — 'режим должен быть лишён признаков мучительства, отнюдь не допуская: наручников, карцера (!), строго-одиночного заключения, лишения пищи, свиданий через решётку'.
Ну, и хватит. А более поздних указаний нет: для дипломатов и этого довольно, ГУЛАГу и того не нужно.
Ещё в уголовном кодексе 1926 года была статья 9-я, случайно я её знал и вызубрил:
'Меры социальной защиты не могут иметь целью причинения физического страдания или унижения человеческого достоинства и не ставят себе задачи возмездия и кары.'
Вот где голубизна! Любя
О, 'умная дальновидная человеческая администрация сверху донизу'! как написал в «Лайфе» верховный судья штата Нью-Йорк Лейбовиц, посетивший ГУЛАГ. 'Отбывая свой срок наказаний, заключённый сохраняет чувство собственного достоинства', — вот как понял он и увидел.
О, счастлив штат Нью-Йорк, имея такого проницательного осла в качестве судьи!
Ах, сытые, беспечные, близорукие, безответственные иностранцы с блокнотами и шариковыми ручками! — от тех корреспондентов, которые ещё в Кеми задавали зэкам вопросы при лагерном начальстве! — сколько вы нам навредили в тщеславной страсти блеснуть пониманием там, где не поняли вы ни хрена!
'Собственного достоинства!' Того, кто осуждён без суда? Кого на станциях сажают задницей в грязь? Кто по свисту плётки гражданина надзирателя скребёт пальцами землю, политую мочой, и относит — чтобы не получить карцера? Тех образованных женщин, которые как великой чести удостаивались стирки белья и кормления собственных свиней гражданина начальника лагпункта? И по первому пьяному жесту его становились в доступные позы, чтобы завтра не околеть на общих?
…Огонь, огонь! Сучья трещат, и ночной ветер поздней осени мотает пламя костра. Зона — тёмная, у костра — я один, могу ещё принести плотничьих обрезков. Зона — льготная, такая льготная, что я как будто на воле, — это райский остров, это «шарашка» Марфино в её самое льготное время. Никто не наглядывает за мной, не зовёт в камеру, от костра не гонит. Я закутался в телогрейку — всё-таки холодновато от резкого ветра.
А она — который уже час стоит на ветру, руки по швам, голову опустив, то плачет, то стынет неподвижно. Иногда опять просит жалобно:
— Гражданин начальник!.. Простите!.. Простите, я больше не буду…
Ветер относит её стон ко мне, как если б она стонала над самым моим ухом. Гражданин начальник на вахте топит печку и не отзывается.
Это — вахта смежного с нами лагеря, откуда их рабочие приходят в нашу зону прокладывать водопровод, ремонтировать семинарское ветхое здание. От меня за хитросплетением многих колючих проволок, а от вахты в двух шагах, под ярким фонарём, понуренно стоит наказанная девушка, ветер дёргает её серую рабочую юбочку, студит ноги и голову в лёгкой косынке. Днём, когда они копали у нас траншею, было тепло. И другая девушка, спустясь в овраг, отползла к Владыкинскому шоссе и убежала — охрана была растяпистая. А по шоссе ходит московский городской автобус, спохватились — её уже не поймать. Подняли тревогу, приходил злой чёрный майор, кричал, что за этот побег, если беглянку не найдут, весь лагерь лишает свиданий и передач на месяц. И бригадницы рассвирепели, и все кричали, а особенно одна, злобно вращая глазами: 'Чтоб её поймали, проклятую! Чтоб ей ножницами — шырк! шырк! — голову остригли перед строем!' (То не она придумала, так наказывают женщин в ГУЛАГе.) А эта девушка вздохнула и сказала: 'Хоть за нас пусть на воле погуляет!' Надзиратель услышал — и вот она наказана: всех увели в лагерь, а её поставили по стойке «смирно» перед вахтой. Это было в шесть часов вечера, а сейчас — одиннадцатый ночи. Она пыталась перетаптываться, тем согреваясь, вахтёр высунулся и крикнул: 'Стой смирно, б…, хуже будет!' Теперь она не шевелится и только плачет:
— Простите меня, гражданин начальник!.. Пустите в лагерь, я не буду!..
Но даже в лагерь ей никто не скажет:
Её потому так долго не пускают, что завтра — воскресенье, для работы она не нужна.
Беловолосая такая, простодушная необразованная девчёнка. За какую-нибудь катушку ниток и сидит. Какую ж ты опасную мысль выразила, сестрёнка! Тебя хотят на всю жизнь проучить.
Огонь, огонь!.. Воевали — в костры смотрели, какая будет Победа… Ветер выносит из костра