бывший командир эскадры сторожевых кораблей в Балтфлоте; Орлов-Каменецкий; Михаил Андрейвич; Полевой-Генкин; В. В. Верап, редактор тбилисской 'Зари Востока'; Сократ Геверкян, секретарь ЦК Армении; Григорий Золотников, профессор истории; его жена.

Ядро голодовки сложилось из 60 человек, в 1927-28 сидевших вместе в Верхнеуральском изоляторе. Большой неожиданностью — приятной для голодающих и неприятной для начальства, было присоединение к голодовке ещё и двадцати урок во главе с паханом по кличке Москва (в том лагере он известен был своей ночной выходкой: забрался в кабинет начальника лагеря и оправился на его столе. Нашему бы брату — расстрел, ему — только укоризна: наверно классовый враг подучил?). Эти-то двадцать блатных только и огорчали начальство, а 'голодовочному активу' социально-чуждых начальник оперчекистского отдела Воркутлага Узков говорил, издеваясь:

— Думаете, Европа про вашу голодовку узнает? Чихали мы на Европу!

И был прав. Но социально-близких бандитов нельзя было ни бить, ни дать им умереть. Впрочем, после половины голодовки добрались до их люмпен-пролетарского сознания, они откололись, и пахан Москва по лагерному радио объяснил, что его попутали троцкисты.

После этого судьба оставшихся была — расстрел. Они сами своей голодовкой подали заявку и список.

Нет, политические истинные — были. И много. И — жертвенны.

Но почему так ничтожны результаты их противостояния? Почему даже лёгких пузырей они не оставили на поверхности?

Разберём и это. Позже.

Глава 11

Благонамеренные

Но я слышу возмущённый гул голосов. Терпение товарищей иссякло! Мою книгу захлопывают, отшвыривают, заплёвывают:

— В конце концов это наглость! это клевета! Где он ищет настоящих политических? О ком он пишет? О каких-то попах, о технократах, о каких-то школьниках сопляках… А подлинные политические — это мы! Мы, непоколебимые! Мы, ортодоксальные, кристальные (Оруэлл назвал их благомыслами). Мы, оставшиеся и в лагерях до конца преданными единственно- верному…

Да уж судя по нашей печати — одни только вы вообще и сидели. Одни только вы и страдали. Об одних вас и писать разрешено. Ну, давайте.

Согласится ли читатель с таким критерием: политзаключённые — это те, кто знают, за что сидят, и тверды в своих убеждениях?

Если согласится, так вот и ответ: наши непоколебимые, кто несмотря на личный арест остался предан единственно-верному и т. д., - тверды в своих убеждениях, но не знают за что сидят! И потому не могут считаться политзаключёнными.

Если мой критерий не хорош, возьмём критерий Анны Скрипниковой, за пять своих сроков она имела время его обдумать. Вот он: 'политический заключённый это тот, у кого есть убеждения, отречением от которых он мог бы получить свободу. У кого таких убеждений нет — тот политическая шпана.'

По-моему, неплохой критерий. Под него подходят гонимые за идеологию во все времена. Под него подходят все революционеры. Под него подходят и «монашки», и архиерей Преображенский, и инженер Пальчинский, а вот ортодоксы — не подходят. Потому что: где ж те убеждения, от которых их понуждают отречься?

Их нет. А значит, ортодоксы, хоть это и обидно вымолвить, подобно тому портному, глухонемому и клубному сторожу, попадают в разряд беспомощных, непонимающих жертв. Но — с гонором.

Будем точны и определим предмет. О ком будет идти речь в этой главе?

Обо всех ли, кто, вопреки своей посадке, издевательскому следствию, незаслуженному приговору и потом выжигающему лагерному бытию, — вопреки всему этому сохранил коммунистическое сознание?

Нет, не обо всех. Среди них были люди, для которых эта коммунистическая вера была внутренней, иногда единственным смыслом оставшейся жизни, но:

— они не руководствовались ею для «партийного» отношения к своим товарищам по заключению, в камерных и барачных спорах не кричали им, что те посажены «правильно» (а я мол — неправильно);

— не спешили заявить гражданину начальнику (и оперуполномоченному) 'я — коммунист', не использовали эту формулу для выживания в лагере;

— сейчас, говоря о прошлом, не видят главного и единственного произвола лагерей в том, что сидели коммунисты, а на остальных наплевать.

Одним словом, именно те, для кого коммунистические их убеждения были интимны, а не постоянно на языке. Как будто это — индивидуальное свойство, ан нет: такие люди обычно не занимали больших постов на воле, и в лагере — простые работяги.

Вот например Авенир Борисов, сельский учитель: 'Вы помните нашу молодость (я — с 1912), когда верхом блаженства для нас был зелёный из грубого полотна костюм «юнгштурма» с ремнём и портупеей, когда мы плевали на деньги, на всё личное, и готовы были пойти на любое дело, лишь бы позвали.[141] В комсомоле я с тринадцати лет. И вот, когда мне было всего двадцать четыре, органы НКВД предъявили мне чуть ли не все пункты 58-й статьи.' (Мы ещё узнаем, как он ведёт себя на воле, это достойный человек.)

Или Борис Михайлович Виноградов, с которым мне довелось сидеть. В юности он был машинистом (не год один, как бывают пастухами иные депутаты), после рабфака и института стал инженером-путейцем (и не на партработу сразу, как опять же бывает), хорошим инженером (на шарашке он вёл сложные газодинамические расчёты турбины реактивного двигателя). Но к 1941 году, правда, угодил быть парторгом МИИТа. В панические (16-го и 17-го) октябрьские дни 1941 года, добиваясь указаний, он звонил — телефоны молчали, он ходил и обнаружил, что никого нет в райкоме, в горкоме, в обкоме, всех сдуло как ветром, палаты пусты, а выше он, кажется, не ходил. Воротился к своим и сказал: 'Товарищи! все руководители бежали. Но мы — коммунисты, будем обороняться сами!' И оборонялись. Но вот за это 'все бежали' — те, кто бежали, его, не бежавшего, и убрали в тюрьму на 8 лет (за 'антисоветскую агитацию'). Он был тихий труженик, самоотверженный друг и только в задушевной беседе открывал, что верил, верит и будет верить. Никогда этим не козырял.

Или вот геолог Николай Каллистратович Говорко, который, будучи воркутским доходягой, сочинил 'Оду Сталину' (и сейчас сохранилась), но не для опубликования, не для того, чтобы через неё получить льготы, а потому что лилась из души. И прятал эту оду на шахте! (хотя зачем было прятать?)

Иногда такие люди сохраняют убеждённость до конца. Иногда (как Ковач, венгр из Филадельфии, в составе 39 семей приехавший создавать коммуну под Каховкой, посаженный в 1937) после реабилитации не принимают партбилета. Некоторые срываются ещё раньше, как опять же венгр Сабо, командир сибирского партизанского отряда в гражданскую войну. Тот ещё в 1937 в тюрьме заявил: 'был бы на свободе — собрал бы сейчас своих партизан, поднял бы Сибирь, пошёл на Москву и разогнал бы всю сволочь'.

Так вот, ни первых, ни вторых мы в этой главе не разбираем. (Да кто сорвался, как эти два венгра, — тех сами ортодоксы отсюда отчислят).

Мы будем рассматривать здесь именно тех ортодоксов, кто выставлял свою идеологическую убеждённость сперва следователю, потом в тюремных камерах, потом в лагере всем и каждому, и в этой окраске вспоминает теперь лагерное прошлое.

По странному отбору это уже будут совсем не работяги. Такие обычно до ареста занимали крупные посты, завидное положение, и в лагере им больней всего было бы согласиться быть уничтоженным, они яростней всего выбивались приподняться от всеобщего ноля. Тут — и все попавшие за решётку следователи, прокуроры, судьи и лагерные распорядители. И все теоретики, начётчики и громогласные

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ОБРАНЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату