собственный хутор. Люди
Впрочем, есть свидетельства и другого рода. Все вынуждены были читать в школе «Мать» Горького и, может быть, кто-нибудь запомнил рассказ о порядках в нижегородской тюрьме: у надзирателей заржавели пистолеты, они забивают ими гвозди в стенку, никаких трудностей нет приставить к тюремной стене лестницу и спокойно уйти на волю. А вот что пишет крупный полицейский чиновник Ратаев: 'Ссылка существовала только на бумаге. Тюрьмы не существовало вовсе. При тогдашнем тюремном режиме революционер, попавший в тюрьму, беспрепятственно продолжал свою прежнюю деятельность… Киевский революционный комитет, сидевший в полном составе в киевской тюрьме, руководил в городе забастовкой и выпускал воззвания'.[38]
Мне недоступно сейчас собрать данные, как охранялись главнейшие места царской каторги, — но о таких отчаянных побегах, с шансами один против ста тысяч, какие бывали с каторги нашей, я оттуда не наслышан. Очевидно, не было надобности каторжанам рисковать: им не грозила преждевременная смерть от истощения на тяжёлой работе, им не грозило незаслуженное наращение срока; вторую половину срока они должны были отбывать в ссылке, и откладывали побег на то время.
Со ссылки же царской не бежал, кажется, только ленивый. Очевидно, редки были отметки в полиции, слаб надзор, никаких опер-постов по дороге; не было и ежедневной почти полицейской привязанности к месту работы; были деньги (или их могли прислать), места ссылки не были очень удалены от больших рек и дорог; опять-таки ничто не грозило тем, кто помогал беглецу, да и самому беглецу не грозил ни застрел при поимке, ни избиение, ни двадцать лет каторжных работ, как у нас. Пойманного обычно водворяли на прежнее место с прежним сроком. Только и всего. Игра беспроигрышная. Отъезд Фастенко за границу (часть первая, гл. 5) типичен для этих предприятий. Но ещё, может быть, типичнее — побег из Туруханского края анархиста А. П. Улановского. Во время побега ему достаточно было в Киеве зайти в студенческую читальню и спросить 'Что такое прогресс' Михайловского, — как студенты его накормили, дали ночлег и денег на билет. А за границу он бежал так: просто пошёл по трапу иностранного парохода — ведь там патруль МВД не стоял! — и пригрелся у кочегарки. Но ещё чудней: во время войны 1914 он добровольно вернулся в Россию — и в Туруханскую ссылку! Иностранный шпион? Расстрелять? Говори, гадина, кто тебя завербовал? Нет. Приговор мирового судьи: за трёхлетнее заграничное отсутствие из ссылки — или 3 рубля штрафу, или 1 день ареста! Три рубля были большие деньги, и Улановский предпочёл 1 день ареста.
Гельфанд-Парвус, автор разрушительного 'Финансового манифеста' (декабрь 1905), фактический направитель Петербургского Совета Рабочих депутатов в 1905… был четвертован? Нет, приговорён к 3 (трём) годам
Наши же побеги, начиная с соловецких, в утлой лодочке через море или в трюме с брёвнами, и кончая жертвенными, безумными, безнадёжными рывками из позднесталинских лагерей (им посвящаются дальше несколько глав), — наши побеги были затеями великанов, но великанов обречённых. Столько смелости, столько выдумки, столько воли никогда не тратилось на побеги дореволюционных лет, — но те побеги легко удавались, а наши почти никогда.
— Потому что ваши побеги были по своей классовой сущности реакционны.
Неужели реакционен порыв человека перестать быть рабом и животным?…
Потому не удавались, что успех побега на поздних стадиях зависит от того, как настроено население. А наше население боялось помогать или даже
И вот — общественное мненье!..
Что же касается арестантских мятежей, этак на три, на пять, на восемь тысяч человек, — история наших революций не знала их вовсе.
А мы — знали.
Но по тому же заклятью самые большие усилия и жертвы приводили у нас к самым ничтожным результатам.
Потому что общество не было готово. Потому что без общественного мнения мятеж даже в огромном лагере — не имеет никакого пути развития.
Так что на вопрос: 'Почему терпели?' — пора ответить: а мы — не терпели! Вы прочтёте, что мы совсем не терпели.
В Особлагах мы подняли знамя
Глава 5
Поэзия под плитой, правда под камнем
В начале своего лагерного пути я очень хотел уйти с общих работ, но не умел. Приехав в Экибастуз на шестом году заключения, я, напротив, задался сразу очистить ум от разных лагерных предположений, связей и комбинаций, которые не дают ему заняться ничем более глубоким. И я поэтому не влачил временного существования чернорабочего, как поневоле делают образованные люди, всё ожидающие удачи и ухода в придурки, — но здесь, на каторге, решил получить ручную специальность. В бригаде Баранюка нам (с Олегом Ивановым) такая специальность подвернулась — каменщиком. А при повороте судьбы я ещё побывал и литейщиком.
Сперва были робость и колебания: верно ли? выдержу ли? Неприспособленным головным существам, нам ведь и на равной работе трудней, чем однобригадникам. Но именно с того дня, когда я сознательно опустился на дно и ощутил его прочно под ногами, — это общее, твёрдое, кремнистое дно, — начались самые важные годы моей жизни, придавшие окончательные черты характеру. Теперь как бы уже не изменилась вверх и вниз моя жизнь, я верен взглядам и привычкам, выработанным там.
А очищенная от мути голова мне нужна была для того, что я уже два года как писал поэму. Очень она вознаграждала меня, помогая не замечать, что делали с моим телом. Иногда в понуренной колонне, под окрики автоматчиков, я испытывал такой напор строк и образов, будто несло меня над колонной по воздуху, — скорей туда, на
Но как же
У нас так не попишешь, даже и в лагерях. (Даже заготовки фамилий для будущего романа были очень опасны: списки организации? Я записывал лишь корневую основу их в виде существительного или превращая в прилагательное.) Память — это единственная
Но прежде чем что-то запомнить, хочется записать и отделать на бумаге. Карандаш и чистую бумагу в лагере иметь можно, но нельзя иметь