то трон уже и поплыл.
66
Могилёв напоминал огромную офицерскую гостиницу: всё время прибывали, убывали. Полковники и генералы, приехавшие с фронта, могли рассчитывать быть приглашёнными и к высочайшему завтраку или обеду – но для этого надо было заявиться, а потом ждать. Такой цели, однако, и такого желания у Воротынцева не было.
Издали видел он, как Государь перед своим домом делал смотр терской конвойной сотне, воротившейся с фронта, довольно и этого погляденья.
В офицерской столовой при Ставке многие не успевали узнать друг друга, приезжали накоротко по служебным предписаниям, уезжали, состав обновлялся от завтрака к обеду и к ужину, и за столиками сочетались всё понову. А между тем наблюдатель, сторонний духу этих людей, даже не догадался бы, что они вовсе не сознакомлены хорошо, что они не служат вместе годами. И всегда свойственная кадровым офицерам (а прапорщики не попадали сюда) взаимообязанность, так выраженная в общности формы, поведения, отдачи чести, сильно углубилась войной, уже о третьем годе, смягчились прежние мелочные разногласия между гвардией и армией, родами войск, училищами, полками; напротив: между любыми двумя офицерами-фронтовиками, оказавшимися рядом, проявлялись дружелюбие, сочувствие, даже забота, как между старыми однополчанами, – особая дружественность, когда нет обязательных служебных отношений. Одно общее все отведали, одно общее всех ждало, сегодня полковник, а завтра покойник. И если кто-то мог другому посоветовать, объяснить, помочь, облегчить, – каждый спешил это сделать по некоему высше- семейственному чувству. Их, таких, за годы войны поредело втрое и вчетверо, а долг и задача разлагались по плечам, по погонным прямоугольникам оставшихся.
Так и усевшиеся за столик с Воротынцевым завтракать капитан, подполковник и пожилой сапёрный полковник с тяжеловесной головой, друг друга не знали – и знали хорошо. Ни фамилий, ни частей своих ещё не назвали, а, едва усевшись, держались знакомо, приязненно.
И Воротынцев с удовольствием принял этот тон, после короткой поездки и небывалых встреч опять переводивший его через свой порог – в армию, в полк, в невылазное и привычное фронтовое бытьё. Принял и перебегающий разговор: подполковник и капитан поругивали столовую и порядки в Ставке, и само расположение её, и офицерскую гостиницу, но всё это в шутку, взамен выдвигая преимущества жизни в землянках. У подполковника с золотым зубом из-под дерзких губ особенно легко, забавно получалось. Он уверял, что если уцелеет, то в городе уже всё равно не сможет жить, а построит на окраине блиндаж с хорошим обзором и ещё на дерево будет лазить смотреть. А вот и анекдот. Пленный немецкий офицер: “Вы, русские, утверждаете, что не готовились к войне. Но как же бы вы в такое короткое время могли сделать свои дороги столь непригодными? Ясно, что испортили их заранее”.
Воротынцев подумал: как странно, что за всё путешествие по столицам нигде не пришлось ему посмеяться легко. И какое ж это спасительное людское свойство, что чем хуже живётся, тем легче открывается человек смеху: совсем не смешное, а разбирает. Коснулось могилёвских дам, местных и беженок, и золотозубый подполковник с жёлто-белыми усами балагурил:
– Был я когда-то молодым в гусарах, и то успехом таким не пользовался, как сейчас эти земгусары. Дамы расчётливые стали: этих не убьют, и оклады высокие, и форма защитная почти военная, ремни и портупеи навешаны гуще нашего. А как только Милюкова поставят военным министром, так нас уволят всех, а их – вместо нас, и будет армия вигов.
Сапёр, не принимая смешливого тона младших, качал головой мрачно:
– Вакханалия дармоедства на государственный счёт. Приезжают с тысячами командировок, втираются в доверие фронта и везде разъясняют, что правительство никуда не годится, это во время войны! Почти поголовно левые и много евреев. А – в уездах, в губерниях как распоряжаются! Делают власть ненужной, и всё.
– Ловчат от мобилизации, – оценил капитан. – Ферты самой здоровой комплекции, если так любят Россию и победу, лучше б уплатили
– А ещё – Красный Крест, нейтральная держава. Развели этих частных госпиталей только для разложения солдат. Нянчатся с ними, одевают в полотняное бельё, кормят изысканной пищей, нежат их там разные барыньки, а кто-то и брошюрки подсовывает. А потом – лезь в окоп, воюй, – не хочу!
– В Москве чуть не на каждом четвёртом доме флаг Красного Креста, – вспомнил Воротынцев. – тысячи частных маленьких лазаретов, а врачи штатские, и никакого там армейского контроля.
Чего ни коснись, наворочено к третьему году войны, как теперь из этого выходить? Искусство надо.
– А ещё беженские комитеты по всей России! – вспоминали. – И тоже там призывной возраст сидит. А хорошее бы место для женского равноправия.
– Это и с беженцами, – заявил золотой зуб. – Взялось бы заведывать ими правительство, и умерла бы одна девочка, – все газеты подняли бы вопль, и портреты этой девочки перед смертью и раньше, с мамой и с братьями, в пол-листа и в целый лист, переполнили бы прессу. А заведуют беженцами общественные комитеты, и умрёт две тысячи человек – будут писать и говорить: как мало! это – при миллионах беженцев!
Тут разговор расширился. Со столика через один послышалось громкое, и все стали оборачиваться туда. Там и не скрывались. Интендантский подполковник в пенсне, немного гундосый, со смачным удовольствием объявлял, что час назад разговаривал по телефону с Петроградом и ему сообщили: газеты вышли с белыми пятнами, во всех думских речах пропуски, о смысле можно догадываться только по оборванной связи. Но кто вчера был на хорах в Думе – потрясены речами, особенно милюковской.
– Такой исторической речи ещё не слышали четыре Государственных Думы! Он сказал что-то небывалое, сорвал все завесы!
Какие завесы? Не представить. Но тяжело ложилось на сознание:
Батюшки, мы пока тут что – а там события шагают!
– Ничего, Земгор постарается, теперь заработают пишущие машинки и ротаторы, все запрещённые речи будут и у нас, в армии, даже литографскими листками.
Кто дальше сидел – переспрашивали, и быстро передалось от столика к столику, уже гулом, разноречивым. Кто-то воскликнул, нарочито громко, для многих:
– Отрадно, что есть в России трибуна, где за тебя скажут!
Чем меньше ясности, тем больше предположений. Угадывали: что б такое мог Милюков сказать?
– А Шингарёв не выступал, не знаете? – не удержался Воротынцев спросить противного интенданта. Стал ему Шингарёв совсем как свой.
– Что теперь будет? – спрашивали. – Разгонят Думу?
– Да никто никого не разгонит. Правительство утрётся, и так же останется на месте.
Сапёрный же полковник мало голову крутил на всё это оживление. Тут, над столиком, бурчал по- домашнему:
– Я не знаю, господа, как можно значение придавать, кто там с трибуны пузыри пускает, Милюков или Родичев? Вы спросите, они хоть одно дело настоящее знают? Я не говорю – сапёрное или артиллерийское, но вообще – заводское? горное? земледельческое? И куда ж они тогда лезут в ответственное министерство?
За соседним столом услышали, возмутились:
– Они никуда не
Гудели многие, по-разному, но больше раздавалось в пользу Думы, как бы громче. Сапёр махнул безнадёжно:
– Нынешние министры хоть дерьмо, так служить умеют, приучены. А эти думские – только болтать. Поставьте завтра их Россию вести – они из клозета не будут вылезать.