слать туда корпуса. Гурко пришлёт распоряжение, как только заступит.
Если заступит.
Ну что ж, как часть единой реформы освещался и дальний румынский угол…
Этот – будет жалеть русскую кровь.
Да Воротынцев и не собирался в Ставку, это Свечин сбивал, уговаривал.
Ещё недавно ему казалось, что до конца войны он так и не уйдёт с позиций, и не хочет даже. А от этой поездки – расслабел, и теперь вдруг обрадовался льготе. Правда: переустал он от полка.
Уж когда выходили вместе, Гурко надевал свою шинель на общеофицерской серой, а не генеральской красной подкладке, Воротынцев, повинуясь всё-таки не отданному долгу, петроградской своей вине перед Гучковым, неожиданно высказал версию о встрече с ним и привете, – и всё-таки посмотрел, посмотрел на строгого генерала, испытывая в том смысле.
Но Гурко – не выразил большого тепла, даже почти никакого. Поджал губу под усами.
– Александр Иваныч… Александр Иваныч… Очень смел… Очень настойчив. При всех своих, – что-то качкое показал кистью, – убеждениях. Но… Из-за того, что много ездил волонтёром и просто по фронтам, сильно преувеличил своё понимание войны и армейских проблем. Масса знакомых у него в армии, не всегда лучшие, вроде этого фельетониста Новицкого. Все ему что-то рассказывают, обо всём наслышано… И вот он…
И подумал Воротынцев: а для Гурко на его новом посту Гучков – разве не груз? Можно не дорожить должностью, можно дерзить царю – но по делу, но для дела, а Гучков если уж на Алексеева тенью пал, так на Гурко – тем более, сколько связано в прошлом. Приедь сейчас Гучков в Ставку – как станет выглядеть всё это назначение, вся эта подстановка со стороны Алексеева?
И Воротынцев не щеками, но внутренне покраснел: и что за вздор, правда? И до каких пор носиться с этим отозревшим младотуречеством?
А какая-то вмятинка от Гучкова – всё же на совести осталась.
Крымова – повидать? не повидать?
71' (Государственная Дума, 3 и 4 ноября)
Думские первоноябрьские речи вышли в газетах с белыми местами, с пропусками даже у Левашова и Балашова. Пошли по рукам апокрифические, несхожие тексты, и ловкачи продавали их по нескольку рублей. Истинного текста милюковской речи даже правительство не могло получить от Думы, зато по стране распространялся именно он, и даже с добавлениями. Всё общество говорило, что Думу надо беречь. (Бурцев, искатель и дегустатор тайн, затем обратился к Милюкову: откуда он взял свои факты, больше похожие на неправду. Ответил ему Милюков, что взял их из Neue Freie Presse; что, может быть, они нуждались ещё в проверке, но он должен был употребить их раньше социалистов).
А Родзянко, отлучаясь с председательского места, предвидел правильно: ночью на 2 ноября он получил записку от Штюрмера – тот ждёт решений Председателя Думы об оскорблении царской фамилии в заседании; и тут же – письмо от министра Двора: напоминает, что Родзянко – камергер, и просит уведомить, какие шаги… Какие ж… Изъять это место из стенограммы. И – пожертвовать Варун-Секретом, хотя и жаль Варуна. И тут же оправдаться перед обществом: дать заявление в газеты, что пропуски в речах – не по его вине, он передаёт в бюро печати все речи полностью. Родзянко нисколько не интриган, напротив – он очень склонен к прямоте. Но сознавая себя живою Думой на двух ногах, он вынужден, для России, оберегать себя от риска. Когда в 3-й Думе Гучков готовил запрос о Распутине, Родзянко, уже тогда Председатель, тайно предуведомил царя. Теперь – не шёл предупреждать, а поберечься – надо было.
И вот, благодаря своему предвидению и осторожности, “самый большой и толстый человек России” (по выражению Государя), Самовар, Барабан (по думской кличке), сегодня опять уверенно всходит на председательскую башню. Зал успокаивается. Правительство, как завелось, отсутствует, не ищет столкновения, это не столыпинские времена. В ложе министров сидят только помощники их. Хоры публики переполнены гуще позавчерашнего, говорят – даже Шаляпин тут. Ждут нового скандала, особенно набитая ложа прессы.
Всё же – открыть заседание предстоит повинному, оплошному Варуну. Почитали разные скучные бумаги о принятых законопроектах, перечли нерадивых членов Думы, пропускавших заседания, а дальше – не отвертеться, не оттянуть:
Варун-Секрет: Господа члены Государственной Думы! В заседании 1 ноября депутат Милюков допустил цитату из немецких газет, касающуюся лиц, упоминание которых здесь не принято, а суждение недопустимо. Не владея немецким, я не применил цензуру председателя, предусмотренную наказом. Теперь эта часть стенограммы устранена, тем не менее не могу не признать себя виновным в упущении и приношу Думе своё извинение. Считаю своим долгом сложить полномочия Товарища Председателя.
Керенский (с места): Ходить в Каноссу унизительно!
(Какой вкус, какая точность сравнения!)
Невредимый, полнотелый Родзянко, купаясь в общей любви и радости Думы, заступает председательствовать, сдерживая свой колокольный бас.
Прения – о чём? Не уйти ли правительству? Хорошо ли оно? Такого вопроса не может быть в повестке дня. Прения – по сообщению бюджетной комиссии.
Тонкий, остренький, пикоусый, не без франтовства, но милого, благовоспитанный, обдуманный (как сплёл думский стихотворец Пуришкевич:
когда-то очень правый, а вот уже “прогрессивный националист”, – выходит, волнуясь, понимая особенность дня, и чувствуя это напряжённое, театральное внимание публики, ещё и сегодня ждущее взрывов, -
Шульгин: Не с лёгким чувством я начинаю сегодня свою беседу с вами. Я не принадлежу к тем рядам, для кого борьба с властью есть дело привычное, давнишнее. Наоборот, в нашем мировоззрении даже дурная власть лучше безвластья. Особенно осторожно надо относиться к власти во время войны. Поэтому мы терпели бы до последнего предела…
Однако, ораторы раскачивают ораторов, дух соревнования разожжён, и почти непереносимо смолчать человеку, чьи чувства очень склонны к романтике.
И если мы сейчас подымаем против этой власти знамя борьбы, то потому, что действительно мы дошли до предела, дальше переносить невозможно.