Распутину, была принята утром. Повёл её в спальню: “раздевайся”. И обнимает. Она вырывается. “Не хочешь? А зачем же пришла? Ладно, приходи сегодня в 10 часов вечера”. Дама обедает в ресторане с мужем и знакомым доктором. Вдруг к десяти вечера – сильное беспокойство: “Я должна ехать”. Еле-еле доктор разгипнотизировал и удержал.

Но хотя истории эти рассказывались возмущённо – и в рассказах и в слушании угадывалась несоразмерность негодования, не столько осуждения, сколько любопытства и даже сострастия? Такое впечатление, что узнав очередную новость о Распутине, каждая дама спешит затем ехать по городу и распространять. И девицы слушали так же, ушки на макушке.

– …Он любит абрикосовое варенье, причём берёт его из вазы пальцами. А потом даёт облизывать пальцы какой-нибудь даме, какая заслужит, остальные смотрят с завистью.

– …Он так подчиняет, что женщины даже гордятся своим позором, не скрывают.

– …Говорили: ему дозволяют купать великих княжён.

– …И Протопопов и Штюрмер – просто в услужении у Распутина, ездят к нему с докладами.

И опять по четырёхугольнику: Протопопов – клинический сумасшедший. Штюрмер – немецкий шпион. В России – голод. А Гришка -…

Должен был бы Воротынцев рассердиться на себя и на жену – зачем он в этой дурацкой компании, зачем теряет вечер? Но неизвестно почему – облегчалось и рассвобождалось его внутреннее напряжённое летящее сознание, и он не начинал ли терять скорость? Уже не жгло, что так мало времени, его достаточно будет впереди, – а сейчас он самою кожей воспринимал этот нереально-реальный московский быт. До невероятия белая скатерть. Хрустальные грани. Сервиз один, сервиз другой, где довольно бы и мисок жестяных. Тело расслабляется, и если вот сейчас бы тревога – не сразу и вскочишь.

– …Знаете, это mot из думских кругов? – мы ещё готовы понять власть с хлыстом, но не такую, которая сама под хлыстом?

И поглядывали на Воротынцева – как он? О верховной власти до сих пор не распускались – чтобы его не оскорбить? щадили офицерский монархизм?

Но его сейчас это не задевало. Осуждающе он заметил за собой, что терял напряжение своего броска. Ему сидеть сейчас тут было – хорошо, и приятно смотреть на женщин. Вечерние платья, все разных цветов и фасонов, и обладательницы их – разные; Мума по-своему, Сусанна по-своему.

А дамы, оказывается, больше всего и хотели – его рассказов. Они сошлись – не музыку слушать, всегда доступную им, а – на него. И глазами ждали, и прямо спрашивали вслух.

Не-ет, этого он не мог. Сидеть тут – неплохо, но рассказывать им о войне? – никуда. Да насколько это им нужно? Да ещё каждый ли день они проскальзывают газетные депеши?

Сказали: на днях в Петрограде арестован Гучков за своё знаменитое письмо к Алексееву.

– Нет-нет! – продремался тут Воротынцев к своему. – Неверно. Я сегодня утром разговаривал с его братом.

Ах, что делают слухи! Стали вспоминать: был слух, что Гучков умирал от отравления. И отравлен Николай Николаич. А царь разводится с царицей из-за Распутина.

Тогда понесло их восхвалять брусиловское наступление, так, как это нашумлено в газетах, – хотели ли сделать ему приятное? Пришлось их обломать:

– Брусиловское? Не много оно дало. Сняли давление с итальянцев, с Вердена, вот и всё. А сами не взяли ни Львова, ни Ковно, ни даже Владимира Волынского. А имел Брусилов превосходство сил.

Да-а-а? – поражались. А правда ли, что немцы огненными струями сожгли наших десять тысяч?

Дикари, хоть и москвичи. Это в тыловой передаче так преобразился слух о появлении огнемётов.

А воинственны! Все хотели войны и победы.

И ждали, ждали его рассказов.

Но ощутил Воротынцев ревнивую скупость на свою фронтовую правду. Им, здесь – как это рассказывать? как рассказать?… Ямы да ямы… Свежие – с чёрным земляным набрызгом. А старые, если зимой, сразу и заметает снегом. Какие успели закопать – воткнули крест из жёрдочек. Из незакопанной торчит не то кочерга, не то бывшая рука… На чужой проволоке месяцами висит содравшаяся с кого-то нашего серая тряпка, ветер её пошевеливает…

В их четырёхугольник это не вписывается.

Может, и собрался бы всё рассказать – да не здесь.

Ещё сам не очнулся для рассказа. Тут, среди них, он был как легко контуженный – не всё видя, не всё дослышивая, не всё соображая.

Так и с Сусанной Иосифовной: поговорил сколько-то, будто связно, осмысленно, а не взялся бы припомнить: о чём и в каком порядке. Ото всего разговора не осталось столько, как от её манеры садиться и вставать без помощи рук или от единственной нитки бело-розового жемчуга на шёлковом чёрном платьи, и больше ни цвета, ни украшения. Да ещё неназываемое струение из её глаз или со всего лица, устремлённого в собеседника, или даже с плеч, помогающих лицу. О чём-то политическом говорили они, но – как она веки суживала и расширяла, передавая глубину понимания и сочувствия, и сколько воздуха ещё сохранялось в её кофейно-гущевых шершавых волосах, убранных вкруговую ровно, а, напротив, как золотисты были волосики выше кисти по чуть веснушчатой коже, – почему-то прочно вынеслось из разговора.

14

– Ну посмотрим, посмотрим, с кем ты едешь? – оживлённо говорила Алина, проходя впереди мужа в вагон и оберегая широкополую шляпу от узости дверей.

Воротынцев с малым чемоданом шёл красным ковром позади, опустив голову. Сегодня всё утро он ощущал себя перед Алиной виноватым.

А остановясь против нужной двери и здороваясь там громче-приветливее, чем это удобно для мягкого малолюдного вагона, обернула к мужу передний отгиб шляпы:

– Ты будешь разочарован! Совсем и не дама.

Спутник, поднявшийся поклониться, оказался ниже среднего роста, скромный, совсем не по требованиям “международного” вагона – и костюм простенький, и галстук наброшен не так.

Алина села, хваля вагон, удобства, всё весело – и вдруг в полуфразе между двумя взглядами по купе сломалось её настроение – вот это была она, бедняжка! – сразу, не дав дозвучать оживлённому тону. И Георгий, только что стеснённый громкостью жены, вот и жалел её в естественной обиженности: почему, правда, ей не ехать с мужем после столькой разлуки? Она же не знает смысла поездки… Зримый вид поездного уюта, конечно, был ей ощутительно обиднее – вот как интересно бы вместе! – чем домашние заранешние огорчения, зачем он поедет один.

Алина сникла на тонкой высокой шее, больше не шутила с соседом. Вдруг поднялась, не попрощалась – пошла!

И Воротынцев – за ней, опустив голову. Боже, как стало её остро жалко – и за что, правда, ей такая жизнь? Разве такого мужа ей нужно было? Разве мог он ей расцветить существование?

На перроне Алина не жаловалась, а настаивала, чтоб он вынес чемодан, а поедут вместе. Нельзя ждать концерта два дня? Хорошо, поедут завтра. Но – вместе. А иначе – просто бессердечно.

И – отшатнулся Георгий от забиравшей его жалости. Этой другой крайности тоже быть не могло, он и так уже больше суток потерял в Москве. Вместе с женой – а там что с ней делать? Вот так и доуступаешься.

На его катапультном глухом лету – выкинулась из сердца вмиг эта наклонность смягчать и льготить.

Но ещё не так мало осталось минут. Остерегался он этих минут. Неизбежно было туда-сюда погуливать вдоль вагона, обшитого коричневым деревом, и поглядывать на большие часы под темноватым колпаком вокзала, где поезд уместился почти весь.

На ходу придерживал рукоять шашки с георгиевским темляком.

Закурил. Но одним куреньем всех минут не протянешь тоже.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату