министрами.
Это – понравилось Шингарёву. И, уже нетерпеливо сплетая пальцы, он задавал вопросы такие, чтобы вырвать из груди полковника предвидимый и желаемый ответ. Что в армии – ещё неисчерпаемые возможности! Что сил её – хватит на все испытания до победы, и полководцы ещё просверкнут. Мы – победим, только освободите нас от этого гнилого правительства!
Но на такого полковника он попал, что ничего этого страстно желаемого тот обещать не мог и не хотел. И о правительстве, и о верхах, которые сам Воротынцев нисколько не уважал, – такой мольбы- обещания тоже не мог выговорить.
Полное взаимопонимание – только примерещилось обоим?
И росло желание начисто объясниться с Шингарёвым – и невозможное же, смешное положение для боевого офицера: приехавши с фронта, перед тыловым штатским вдруг выступить каким-то пацифистом. Как басу сорваться фальцетом. Они тут – за войну и за победу, а ты?… Ишь как легко они – “набрать полное военное напряжение”! – ты набери его в окопе, крючась день за днём. Очень они уж тут воинственно- победоносны. Но чем прямей Воротынцев видел истинную народную нужду – тем трудней было, оказывается, выразить её на образованном языке.
А Шингарёв ждал: как же нам вытянуть войну? Чем мы для неё дорожились? что жалели? Столько жертв уже положив, как же мы смеем не искупить и не победить? Тени мёртвых подымутся, спросят: за что вы нас погубили?… Да кадеты готовы атаковать правительство с любой новой силой!
Вот этот вопрос: а для чего же принесенные жертвы? каков же наш долг перед умершими? – всегда стоял поперёк и против нынешних мыслей Воротынцева. Этот долг перед умершими он чувствовал живее тех, кто мог ему возразить в Петербурге, – это были вереницы знакомых или теперь уже полузабытых лиц и имён, и со многими обстоятельствами их смерти, или закопки в землю, или отправки тяжело раненными. Но всех их не забывая никогда, он ещё настойчивей слышал стон живых.
Ясно, что надо сказать. И кому ж говорить – председатель военной думской комиссии. И человек какой – не слукавит ни в малости. А выговорить – трудно. Начал издали:
– Ну, хотя бы первое что: сократить армию. Сильно сократить. Просто – на одну треть. Нам нужна армия не огромная, а отборная – почти б одних охотников, в решающие места. А у нас натянута уже не армия, а сбор да сброд. Мы пытаемся тем покрыть недостатки нашей военной техники.
– Так, так, – не удивился Шингарёв. – Такие мысли мы иногда слышим, – и вы, значит? В Думе вслух мы об этом не осмеливаемся. Но – работников на поля, да? И – меньше ртов кормить, меньше эшелонов на снабжение?
– Самое главное – меньше толкотни в окопах. Раненых на одну треть меньше. Воевать надо уменьем, а не числом. А запасные части сейчас? – батальоны чуть не в дивизию. Перегруженные скопища, гнойники, киснут без оружия, без дела, – поймите: уже в запасных полках у солдат создаётся ощущение своей фатальной – и бессмысленной! – обречённости. И приходят пополнения в полк – ничего не умеют, заново учи. Но у нас в военном ведомстве, в правительстве окостенели мозги: что раз большая война, то надо как можно больше солдат согнать. Уж наверху что задолбят – разве их переубедишь? разве им объяснишь?
Но не только наверху – а вот рядом, глаза в глаза, этого искреннего человека, одушевлённого одною Россией, – его ли можно переубедить? Уже раздумался:
– Возвращать рабочих на заводы массами? – пойдёт неудовольствие в армии, просьбы, нарекания: а почему не я? А крестьяне – тем более. Будет деморализация оставшихся. А что скажут союзники? В момент такой войны – подобие демобилизации? Они это воспримут как измену. Я в этом году много беседовал в Лондоне, в Париже, – я просто не представляю, как решиться промолвить им такое. Как доказать им, что этого требует дело, а не силы свои мы бережём за их спиной? Что на самом деле – не утеряна наша решимость воевать до последнего солдата и до последнего рубля.
Что?? Что Воротынцев слышал? И от этого самого человека!
– Андрей Иваныч! – заволновался он. – А как же новоживотинцев? Тоже – до последнего солдата? Вы… вы отдаёте себе отчёт: пехота – замучена! Крестьянин – не охватывает необходимости этих жертв, третий год подряд, он только видит, что кем-то и зачем-то принесен в жертву, и должен неминуемо или умереть, или покалечиться. Вы сами сказали об этом арендаторе – вот так разлагается народная душа. Так вот так – она и разлагается!
Нет! Не понимал! Те же глаза в горячем блеске, переходящие к влажности, тот же вид задушевный, подкупающая интонация, – нет! не понимал! тот парень, задавленный в известняках, – был жертва не патриотизма, а тут – война, победа, союзники, исторический жребий России…
– Да разорвались бы эти союзники! – не выдержал Воротынцев. – А то они наши жертвы берегут! Да я б для них и предпоследним солдатом не пожертвовал.
Шингарёв был изумлён выпадом полковника:
– Но для такого крутого поворота?… Но что и как пришлось бы делать?
– Ну, конечно, понадобились бы решительные действия, – с выражением сказал Воротынцев, однако ведь не представляя ясно таких, и не от этого собеседника, видно, добьёшься.
Но так удивителен был кадетский разгон, что это полное выражение и эти “решительные действия” Шингарёв понял всё в той же своей заведенной линии:
– Да, вы правы! Для спасения страны нужны решительные перемены! Поймите меня, – говорил он раскаянным голосом, – я не левый, я понимаю, что серьёзная ответственная партия даже в оппозиции должна поддерживать правительство, если то попало в затруднительное положение, иначе всё государство полетит – куда?… Мои товарищи опасаются: если будем сотрудничать с правительством – как бы нам не изолироваться от левых течений. Или: как бы мы не разоблачали правительство слишком мало, и после войны, когда его будут судить… да дождёмся ли, что его будут судить?… как бы не попрекнули нас тогда, что мы… Но я… я бы сотрудничал с ними до последнего! Я бы всё им простил, всё простил бы этой власти, если б знал, что и там сердца горят о народе. И там, просыпаясь в бессоннице, думают только о нём. Но нет, не горят! Не думают! – даже и белым днём, в вицмундире, за казённым столом. Они не понимают, не чувствуют, какие надвигаются на Россию события – неизбежные, скорбные, ужасные!
Жгуче застлало эти глаза доброго разбойника, он должен был прикрыть их.
– Правительство – в распаде. Царь, ведущий армию, – катастрофа. Возможно, мы подошли к самому обрыву. Скоро и Государственная Дума уже не сможет остановить народное движение!
Ого! Свободно ж тут говорилось. Смелей, чем в армии.
– Андрей Иваныч! – останавливал Воротынцев. – Неужели вы допускаете… можно допустить революцию?
Шингарёв глядел осушенными напряжёнными глазами:
– Для того мы, Дума, и существуем, чтобы революции не допустить. Мы – клапан, выпускающий лишнее давление. Революционный взрыв снимет ответственность со всех: вот он помешал, а то бы!… И какой услугой Германии была бы революция! Мы – клапан, и выпускаем давление, сколько можем. Но если – власть не поддаётся никаким убеждениям? Если в правительстве зреют предательские мысли?
– Ну, это вздор! Такого нет.
– Ну как же? Если валят и сталкивают Россию в поражение?! – Его руки обречённо уронились на колени. – Увы, последний год я всё меньше вижу возможностей отвратить… Допускаю, что это уже не в нашей власти…
Раздался дверной звонок.
– Наверно, Павел Николаич! – обещающе, уважительно вскинул палец Шингарёв. Проворно поднялся, пошёл открывать.
Теперь и профессор Милюков! Ну, сейчас навалятся, только успевай соображать да возражать.
Воротынцев быстро докуривал вторую папиросу и спешил обдумать главную неправильность в последних словах Шингарёва: что тот уже сдаётся на революцию? – тогда бы тем более действовать, даже малыми подобранными силами, – не робеть, не зевать, время не терять. А вот что ещё у них неверно: почему они соединяют правительство с поражением? Не с поражением, а с измотом народного духа. Так-
