Тут появился, на панели, и генерал-адъютант Безобразов, бывший командующий Гвардейским корпусом, смещённый летом прошлого года, – и гвардейцы-фронтовики говорили, что за дело, что бессмысленно погубил тысячи людей на Стоходе (а говорили и так, что его Брусилов гнал). Но сейчас, видя тут преображенцев и как бы без старшего командования, генерал Безобразов вздумал пройти перед их строем, здороваться и узнавать своих знакомых. Это было бестактное желание, делавшее их стояние смешным. Однако капитаны не могли отказать бывшему корпусному.

Какое-то время прошло ещё и на эту церемонию – отдачи «смирно», других команд, обхода и здорованья. В поисках знакомых генерал-адъютант не преуспел, потому что солдат он никогда не запоминал, да и почти все тут были новые, запасники, ещё никогда не сражавшиеся ни под преображенскими знамёнами, ни под какими другими. А после обхода в беседе с офицерами генерал высказал, что надо бы им идти в атаку на Таврический дворец, голова гидры – там. Но по неловкому молчанию понял, что не попал в тон. И посоветовал привести кухню сюда и накормить людей горячим. И постепенно ретировался.

Не повеселели офицеры. Всё меньше они сами понимали, зачем стоят и зачем так долго.

Хотя солнце наконец прорвалось и победно заискрило нетронутым снегом площади, зазолотилась тут близко Адмиралтейская игла, а подальше насадистый купол Исаакия, – всё это не выглядело как весна, и теплом не веяло, но забирал обычный морозец, короткого зимнего послеполуденья.

И забирал пальцы в сапогах. И руки, если всё время винтовку держать, хоть и в перчатке.

И солдаты потаптывались, постукивали нога об ногу, и перекладывали винтовку из руки в руку.

И капитан Скрипицын предложил сходить на разведку в хабаловский штаб, в градоначальство, ведь до него всего полплощади, да Невский пересечь.

Через полчаса он вернулся. Рассказал, что штаб удивительно беспорядочный и растерянный, начать с того, что с улицы кому угодно вход свободный, не проверяют. Что у полицейских генералов перепуганные лица, а Хабалов – кусок теста. Скрипицын сам с ним говорил, и, не высказывая офицерского замысла, предупредил, что настроение солдат таково: вряд ли будут они стрелять, даже наверное не будут. Да и вообще успокоить питерский народ можно только справедливыми уступками, а не пальбой. Хабалов мямлил и ничего решительного не мог возразить или приказать.

От стояния настроенье упадало. Два раза, однако, поддержалось приходом на площадь небольших отрядов егерей, потом роты Петроградского полка. Но они тоже не имели никаких ясных распоряжений из хабаловского штаба, только прийти сюда. Пристроились к левому флангу преображенцев.

Солнце уже только могло спускаться.

Солдаты подмерзали. Да и офицеры.

Непонятно, что же нужно было делать этой кучке?

И с другой стороны, от мятежного гула, вот уже скоро два часа – ничто не накатилось, не приблизилось, не объяснилось. Мятеж происходил в каких-то кварталах сам в себе замкнуто, отдаваясь наружу только гулом выстрелов и дымом пожара.

И чтобы понять – что же он: побеждает или проигрывает? что именно там кипит и творится? – офицеры по очереди бегали к себе в собрание и звонили знакомым в тот район, узнавали.

И вдруг! – с той стороны, от Марсова поля, с другого конца Миллионной – раздались звуки военного оркестра! Да, кажется. Да, именно. И вот даже можно было различить: это – павловский марш, снова и снова играемый.

Это шли – павловцы! Сюда!

Они шли с музыкой, значит, не враждебно. Ряды преображенцев сами подбодрились, подтянулись, и без команды. А тут – отдали и команды. Все по местам, в струнку!

Преображенцы не догадались взять на площадь свой оркестр, да не столько и было их, – с тем большей жадной надеждой разинулись они на приближающуюся музыку.

А павловцы, переходя Зимнюю канавку, обрывом сменили свой марш на марш Преображенский! – и так выходили на площадь, вытягивали длинный свой строй – да весь батальон военного времени, это несколько тысяч! – несколько тысяч курносых, круглолицых – и вытягивали, и выпячивали на площадь – и с приветственным маршем смешивались ура из двух строев! Всей долготой своей протянулись мимо преображенцев – и стали уже западнее их, правофланговее, заворачивая голову своей колонны к Главному Штабу.

Как бы прочерчивая начало декабристского карре.

105

И провинившаяся «походная» рота павловцев на Конюшенной площади и остальные роты при Марсовом поле – все, конечно, знали, что ночью 19 зачинщиков отвезли в крепость. По всем ротам так ощущали, что эти зачинщики взяты как бы от них, – и наказанье ляжет на всех. Ещё и командир батальона, хотя не павловцем раненный, посторонним, – но умирал в госпитале, своею смертью отягчая судьбу походной роты.

Поворот настроения нескольких тысяч, доступный объяснению, если уже знать результат, и вовсе же непредвиденный, правда: эти несколько тысяч павловцев, не лучше и не доглядчивей содержимые, чем все остальные запасные в Петрограде, вчера к вечеру причастные к первому немыслимому шагу военного бунта, – сегодня с утра, когда военный бунт вываливался на смежные улицы, кричал, стрелял и жёг, – не рванулись ему навстречу, не пытались растечься и разбежаться, не взорвались в каменных казармах – но смирно, угрюмо сидели, без лишних движений, необычно не выведенные на Марсово поле заниматься, – и только через простор его хорошо могли видеть в окна грозно и торжественно расползающийся под облаками дымный гриб большого пожара.

Кажется: павловцам-то и продолжать бы? Кажется – в том наглядно лежало спасение всех обвинённых и выручка остальных от вины, – только прибиться к мятежу, и вины как не бывало? Кажется, им-то бы ярее всех и помогать бушу?

Нет, воскресный мятеж их остался без последствий. Не он совершил революцию.

О запасных солдатах, сбродном батальоне, не предположить, что вызрело у них понятие чести полка, – вероятно, только чувство совиновности, при извечной привычке подчинения, – продержало их в угнетённости полдня. Но офицеры, даже свеженабранные прапорщики, как Вадим Андрусов и друг его Костя Гримм, – по тревожному времени все ночевавшие в казармах, никто не был отпущен, – уже понимали, что на звонкое дерзкое имя павловцев лёг как бы траурный перечёрк, что с 26 февраля – и стрельбою в толпу, и восстанием – павловцы уже не те, что были второе столетие.

Заснули и проснулись в сквернейшем настроении.

Может быть, вот это ночевание офицеров в казарме, не так как у волынцев, определило угрюмую сдержанность павловцев в то утро.

А уж спал ли и во мраке каком провёл эту ночь капитан Чистяков, заменивший убитого командира? И так уже смозжилась на нём вся полковая тягота, а с утра начался за Фонтанкой в десятке кварталов отсюда – бунт, затронувший сразу три батальона, а потом больше. Очень быстро усвоил капитан, что командование Округом совершенно растеряно, глупеет от опасности и ничего не может ему указать. Решение он должен был найти сам. И не видел решения хуже, чем дуреть от казарменного сиденья, в ожидании, что случится.

Был капитан Чистяков – офицер отъявленный, весь вменённый в свою службу, ввёрнутый, вмазанный в уставы. Просто ли он стоял, сидел, ходил, – он, движеньем и недвиженьем, высказанным и невысказанным, прежде всего постоянно – служил. И солдаты очень это чувствовали, даже самые новички. Могли не любить его за пронзительный взгляд, за беспощадность, – но не могли не поддаться, не подчиниться этому оживлённому сгущению уставов и команд.

Эти месяцы капитан лечился, левая рука его была поднята постоянной перевязью, но даже такая инвалидность, кажется, не нарушала, а ещё отчётистей выражала его подвижность, стройность и службу.

Обезнадёжась в хабаловском штабе (где и не желали от павловцев большего, чем сидели бы в казармах, не шевелясь), Чистяков телефонировал и телефонировал знакомым офицерам в другие

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×