демоном зла – Протопопова, и не без удовольствия видели, что и он – здесь, его недавно такую авантажную, а тут сразу такую смятую, припуганную, постаревшую фигуру, как ощипанную птицу.
Просили у прапорщика газет. Он отказывал. Потом принесли два номера «Известий Совета рабочих депутатов» (что за дичь названия!) – и эту мерзость с жадностью брали бывшие сановники, читали невыразимый язык на плохой бумаге грязными отпечатками и истолковывали их себе, как это понимать и что за этим стоит.
Разумеется, понятно было, что их не будут бесконечно содержать в министерском павильоне, но что дальше? Отпустят ли домой? Будут ли допрашивать? Так мучительно было сидеть, что уж лучше б скорей что-нибудь менялось!
Так – думали, но когда близ одиннадцати часов вечера распахнулась дверь и вошёл прапорщик Знаменский, за ним – усиляющий наряд преображенцев с винтовками, ещё два прапорщика Михайловского училища, а затем – струнно-грозный Керенский с бумагою в руке, – сердца арестантов захолонули. Все в первой комнате сразу поняли, что сейчас – что-то непоправимое случится, и уже страшно стало им покинуть тёплый и не такой уж неудобный павильон, да даже защитный уголок перед страшным будущим.
Вокруг тонкой фигуры Керенского уже веяла такая атмосфера, и сам он смотрел так требовательно, так уверенно, что к кому он эти дни обращался, старые сановники поднимались из кресел, из диванов – седота и рухлядь, и генеральские мундиры, стояли перед недавним ничтожным депутатом.
Теперь, понимая величие минуты ещё больше, чем все эти старики, Керенский, хотя сам лишь слегка промелькнув по тюрьме в Девятьсот Пятом, восстанавливая по дальней памяти и гениальным даром своей актёрской натуры, воспринял и голос, и значение – и объявил пронизывающе:
– Все, кого я сейчас назову! – он держал список, но тоже для театральности, он в нём и не нуждался, – будут немедленно отправлены!
И догадался же остановиться, не сказав – куда. Это было наиболее страшно!
И самый невыдержанный, самый раскисший старик Штюрмер, длиннобородый, высокий, слабый, четыре месяца назад такой ненавидимый премьер-министр, – жалобным, сразу плачущим голосом спросил:
– Но кто поручится, что нас не обезглавят?
По испугу и неловкости он назвал вид казни, уже никем не применяемый, но это прозвучало не только не смешно, а ещё более пугающе: так и представился где-то за городом помост при фонаре в морозной ночи и секира палача.
Керенский с достоинством миновал вопрос, стал читать каждую фамилию полнозвучно, а затем через паузы, как будто давая каждой струне ещё дозвучать.
А некоторые были в других комнатах, и Керенский пошёл прочесть и там весь список – от вступления «все, кого назову».
Облезлый Протопопов ловил за шинели проходящих солдат, спрашивая громким шёпотом:
– А вы не знаете – куда?
А маленький съёженный полукарликовый Беляев с пустыми глазами, не настигнув умелькнувшего Керенского, военный министр, вытянулся перед прапорщиком:
– Я – честнейший человек, и я являюсь ошельмованным. Я занимался только делом и ни во что не вмешивался. Я подлежу увольнению со службы с пенсией…
Знаменский ответил басом ему и остальным:
– Одевайтесь! Собирайтесь быстро!
Старый Горемыкин, надев на сюртук андреевскую цепь, не расставаться же с ней, вот уже в меховой шубе и шапке, оказался готов раньше всех. Уже столько государственных бурь он проходил благополучно и знал, что без Господа не упадёт ни один волос. Да давно уже он жил на этом свете как задержавшийся гость. Он смотрел – и не смотрел, шептал молитву. Его повели.
Голицын прошёл вежливой тенью.
Добровольский обмяк, угнетённый, сколько ж ему расплачиваться за двухмесячное министерство?
Протопопов всё собирался, всё собирался, никак не был готов, хоть и вещей для сбору у него не было.
Дошло и до разляпистого грузного Хабалова.
Казалось бы, всех неготовее мог объявиться Щегловитов: его ведь привели в Таврический без пальто, на нём и вовсе ничего сверху не было. Но он ничего и не просил. Круглоголовый, рослый, он держался так спокойно и понимающе, будто он тут и распоряжался всей церемонией. Или тем задался оскорбить высокий порыв Керенского.
Кто-то из офицеров забеспокоился, и послали для Щегловитова за солдатской шинелью. Принесли узкую, насадили.
По коридору до самого подъезда, заднего, выстроена была в разрядку вся караульная рота преображенцев – и это было грозно, как на казнь, для сановников, ведомых изредка по одному, – и никого посторонних встречных в полутёмном всём коридоре.
Все молчали, никаких распорядительных криков, всё согласовано. Страшно было идти.
Маклаков шёл с обинтованной головой.
Уже за выходом было несколько членов Думы или других каких-то важных по-новому лиц. И в каждый из пяти подъезжавших закрытых автомобилей вводили двух арестованных, сажали их рядом на заднем сидении, а навстречу им, лицом назад, колени к коленям, садились: общественный представитель и унтер с обнажённым револьвером, направленным на арестованных. А с шофёром рядом – по офицеру.
И всякую сажаемую пару Знаменский, смакуя, предупреждал: не шевелиться, по сторонам не смотреть, всякая попытка к бегству вызовет применение оружия.
Как будто кто-то из них был способен бежать.
Занавески автомобилей были задёрнуты, не видно, куда едут. Большой револьвер, не обещающий доброго, поочерёдно наставляли то на одного, то на другого.
Говорить и с единственным соседом – снова не доставалось.
А Протопопову так хотелось узнать, посоветоваться, предположить! Но судьба свела его с мрачным Беляевым, который и без конвоя теперь бы с ним из осторожности разговаривать не стал. Да, верно назвали его военные – «мёртвая голова». А ведь сам же Протопопов зачем-то и выдвинул его в военные министры! И тот – всё погубил.
А с Маклаковым попал рядом Макаров – после Столыпина министр внутренних дел, недавно – министр юстиции, Государем отрешённый за строптивость: отказ погасить дело по Сухомлинову, Манасевичу и недостаточное расследование убийства Распутина. Так что он сам скорей был бы Думе угоден, а в десятку самых опасных и первовиновных угодил по мести Керенского.
Так и ехали. В слабом свете минующих фонарей видно было, как унтер не спускает с их животов крупного нагана. А сопровождающий вертлявый штатский господин вдруг нарушил молчание и обратился к Макарову:
– А вот вы меня и не знаете, ваше превосходительство. Хотя семь лет назад вы меня отправили в якутскую ссылку.
Видно было, что вся процедура сопровождения доставляла ему удовольствие.
В административную ссылку? Возможно. А они тут же разбегались свободно.
– А как ваша фамилия?
– Зензинов.
Да, не помнил. И фамилия какая-то шутовская.
– Я – известный эсер. Я – член ЦК! – с гордостью всё рекомендовался тот.
Вот это – и были страшные революционеры? Представилось: как искажённо должно было видеться им снизу вверх всё государственное. И как всё перевёрнуто в их голове.
Но и с министерской высоты случалось искажение всякое. Страдая сердцем, отдыхал Макаров в Крыму. Вызванный телеграммой – приехал в Петербург, думская трибуна изнывала, и не успев разобраться вышел: это ленская толпа сама напала на войско, ротмистру ничего не оставалось как стрелять. Идут годы – стыдно и больно вспомнить.