поскорей? Ждала супруга? А он вот повернул.
Ну, двух депутатов Думы послать на успокоение Царского можно.
Кажется, день начинался неплохо. Рассвело. Вот уже скоро опять, наверно, станут подходить к Таврическому с музыкой и в дурном строю воинские части, желающие приветствовать Думу. И в общем, эти шествия лучше, чем солдатский бунт. Но сегодня пусть служит отечеству горлом кто-нибудь другой – а Председатель поедет на переговоры с царём.
Пора была известить Комитет о своей поездке, договориться о полномочиях, да ехать на вокзал.
Но тут почти вбежал бледный Энгельгардт.
А такая обстановка опять была, посторонняя публика, не всё и скажешь вслух. Отошли в сторону.
– Михаил Владимирович, страшная беда! – говорил Энгельгардт, в военном мундире, но не с военным видом крайнего испуга. – Откуда-то пошёл среди солдат слух о каком-то «приказе Родзянко», которого вы ведь не издавали? Будто ваш приказ: всем возвращаться в казармы, сдавать оружие и подчиняться офицерам.
Брови и лоб Родзянки выкатились. Такого прямого приказа он не издавал, но высловлялся именно так, – а как же иначе? А если солдатам не вернуться в казармы и не подчиниться офицерам…? До каких же пор хулиганить?
– Ужасное, ужасное недоразумение! – сокрушался Энгельгардт. – Вы не представляете, что заварилось! В казармах – новые вспышки! Вернувшихся офицеров – прогоняют, грозят убить! Говорят – будет массовое их избиение! И грозятся убить – вас!… Вам небезопасно выходить сейчас к делегациям…
Родзянко почувствовал, как кровь отлила от головы и объяло её недобрым холодком.
И это была ему благодарность за то, что всех их он спас этой ночью!
ПРИКАЗ
(1 марта)
Господа офицеры петроградского гарнизона и все господа офицеры, находящиеся в Петрограде!
Военная Комиссия Государственной Думы приглашает всех господ офицеров, не имеющих определенных поручений Комиссии, явиться 1 и 2 марта в зал Армии и Флота для получения удостоверений на повсеместный пропуск и точной регистрации, для исполнения поручений Комиссии по организации солдат…
Промедление явки господ офицеров к своим частям неизбежно подорвет престиж офицерского звания… В данный момент, перед лицом врага, стоящего у сердца родины и готового пользоваться ее минутной слабостью, настоятельно необходимо проявить все усилия к восстановлению организации военных частей…
Не теряйте времени, господа офицеры, ни минуты драгоценного времени!
241
Георгий проснулся не в темноте по будильнику, как приготовлено было, а падал через открытую дверь дальний непрямой свет. И Калиса стояла у кровати, будя его.
Уже ждал его горячий завтрак.
Теперь как по тревоге он вскочил, оделся, сапоги его ещё вчера с утра были начищены. Вот и сидел за столом. Калиса кормила и охаживала его со всей привязанностью, и угадывала, что бы ему ещё.
Как жена. Нет, не как жена. Нет, именно как жена! – он только теперь узнавал.
Смотрел на её капот в подсолнечной россыпи, смотрел на её добрую улыбку и поражался, и не верил: позавчера ещё сторонняя, какая же она стала своя и близкая. Как успокоительным маслом натёрла сердце его.
Раз и два поймал её руку и с благодарностью окунулся в ладонь.
Эти предрассветные утренние сборы прорезали напоминанием о других сборах: как он уходил на эту войну. Тоже было ещё темно, проснулись они по будильнику. И Георгий сказал Алине: «да ты не вставай, зачем тебе?», зачем ей терять постельное тепло (а сам-то хотел, чтобы проводила). Но Алина легко согласилась и осталась лежать, натягивая одеяло, – то ли ещё заспать горькие часы, то ли понежиться. А он поглотал в кухне холодного и уже в шинели, в полной амуниции, подошёл ещё раз поцеловать её в постели. Так он пошёл на войну и сам не находил в этом худого, хотя в те дни по всей России бабы бежали за телегами, за поездами, визжали и голосили.
И только вот сейчас, когда Калиса отчаянно обнимала его за шею, утыкалась в лацканы колкого шинельного сукна, вышла с ним во двор и ещё на улицу бы пошла, если б это было прилично, – только сейчас он обиделся на Алину за те проводы.
Быстро пошёл по пустынной Кадашевской набережной. Ему надо было до вокзала неизбежно зайти домой. Но сейчас он вполне мог и домой.
Рассвет был туманный. Набережная была видна повсюду, а через реку, ещё разделённую островом, туман уплотнялся так, что Кремль не был виден, только знакомому глазу мог угадаться.
У Малого Каменного стал ждать трамвая. Сколько дозволял туман – не было видно. Ни в другую сторону.
Воротынцев стоял так, задумавшись, рассеянно наблюдая где дворников, скребущих тротуар, где разносчиков молока, булок. Не заметил, что, как ни долго не было трамваев, никто больше не подходил к остановке.
И сколько б он так простоял, не очнувшись, если б не подошла баба с корзиной бубликов и сочным говором, жалеющим голосом обратилась:
– Ваше благородие! Трамваи ить не ходят. Второй день.
– Как? – обернулся Воротынцев. – Почему?
– А – не знаю. Забунтовали.
– Да что ж это? – будто баба знать могла.
Могла:
– В Питере, говорят, большой бунт. Вот и эти переняли.
– Воо-от что… Спасибо.
Значит, в Петербурге не стихло.
Взять извозчика? Но теперь Георгий понял, что и извозчик за это время ни один не проехал, и сейчас не видно было.
Да что тут ехать? – глупая городская привычка. На фронте такие ли расстояния промахиваются пешком. Он быстрым лёгким шагом пошёл через Малый Каменный мост, и дальше на Большой Каменный.
Теперь, хотя морозный туманец не ослаб, но вполне рассвело, и сам он ближе, – стала выступать кирпичная кремлёвская стена, и завиделись купола соборов, свеча Ивана Великого.
Что же с ним, что в этот приезд он даже не заметил самой Москвы, ни одного любимого места, – всё отбил внутренний мрак.
Зато теперь, пересекая к Пречистенским воротам, он внимчиво, освобождённо смотрел на громаду