Через единственное подкровельное малое окно ещё падал сумеречный свет, и не было надобности зажигать.
Вильма ловко сбросила пальто, шапку, – волосы ещё больше рассыпались, а пунцовая – оказалась на ней шаль, в обхват плеч её, сильных облокотий, – и концами сведена под пояс впереди. И в нищей сумеречной комнате эта пунцовая шаль загорелась как жар-птица. И сильные глаза Вильмы против окна смотрели на Ярослава в упор. И гордо.
И так это вспыхнуло разом – Ярику теперь опять показалось, что – лучше он и найти не мог! Это было чуже, странно – и восхитительно!
Он подошёл к ней распутаться в шали – а воротник оказался вырезной косяком, открывая шею и душку.
Оставалась одна опасность – но спросить её прямо было невозможно, да ведь и не скажет. Оставалось только – доверять ей. Да если б не эти «пятнадцать» – а может, процеженные так с непривычки? – он поручился бы, что она вышла на бульвар в первый раз.
Но какие опасности он не переходил в жизни, не страшней же. Спросить – было невозможно.
А ещё: отстёгивал шашку с револьвером – почему-то мелькнуло, что и это опасно, в чужом неосвещённом месте.
В комнате быстро темнело – и только привыкшими глазами он продолжал досматриваться до неё. А пунцовый платок на стуле – гас, гас, потом погас, не различался.
Сперва помнилось, что за дверью сестра. Потом забылось.
Но ему действительно хотелось – войти в её грудь! Заглянуть в её жизнь. Ему хотелось – в чём-то и полюбить, нешуточно.
Он нуждался – ещё и кусочек своей души оставить у неё.
Чуть шелестили шёпотом.
И обнимая, он спрашивал:
– А можно – я до утра останусь?
– Нельзя. Придёт мама и все, ночевать негде.
Но ещё лежали в полной темноте.
Чего не было в её теле – нежности. Но – сила.
Лежал – и уже сейчас подумал: ведь будет её вспоминать, и может – долго.
– А я тебя – запомню, Вильма!
Кажется искренне ответила:
– И я тебя.
562
Сегодня среди революционеров уже пожилой, 43 года, Нахамкис однако сохранял все преимущества никогда не болевшего человека, кровь с молоком. Хотя он всю жизнь отдал революции, начал уже с пятнадцати лет (ещё жив был Чернышевский!) пропаганду среди одесских рабочих, – однако не измытарился по каторгам и сумел не подорвать здоровья. В единственную свою ссылку он попал под свой 21 год, из-за чего не погнали его ни в Верхоянск, ни в Колымск, а в самом Якутске призвали по воинской повинности, он был зачислен рядовым в местную команду и от службы только ещё укрепился. Запрещено было дать ему чин даже ефрейтора, но он исполнял все должности унтера, дежурил по роте, даже заведовал ротной школой – и ещё укрепился в себе, по-командирски. А политическая уверенность у него уже тогда была такая, что потом, живя в одном доме с якутским вице-губернатором, не раскланивался с ним (наслаждение презирать!), а мирового судью принимал у себя в гостях. Да после военной службы он в Якутске задержался недолго: хоть оттуда трудно было бежать, на пароход при полиции не сядешь, но и пойманных особенно не наказывали, так что рискнуть. Его полуротный офицер, с характером Ноздрёва, пивал запоем и в белой горячке бредил революцией, что он с полуротой сразу перейдёт на сторону народа. Этот поручик и помог ему бежать по зимней Лене на почтовых, спрятавши в своём возке. (И когда позже открылось – поручик не пострадал, а только письмоводитель за подделку документа.) Затем вослед своему беглецу уже беспрепятственно выехала и жена с ребёнком.
За границей Нахамкис не бедствовал, ибо всегда была помощь от отца из России, – не должен был выколачиваться ради грошей, а мог отдаться, свободной революционной деятельности, – да уже и тогда влёкся к литературной, намечая стать писателем, как и кумиры его – Чернышевский, Добролюбов, затем и учитель Плеханов. Однако поклонение Плеханову не было стойким, после II съезда РСДРП заколебался он, не примкнуть ли к Ленину (а какой-то он неполноценный, будто со срезанной частью головы), – но по независимости и яркости своего характера не примкнул ни к кому, а остался – вот и до сих пор – социал- демократом внефракционным, это давало и большую свободу движения всякий раз. Очень сблизился за границей со своим земляком-одесситом Парвусом, вслед ему покатил в Россию на революцию Пятого года, но поучаствовать не успел: пришёл посидеть на заседание Совета рабочих депутатов, как раз последнее, в его гамузе арестован, да как непричастный скоро освобождён.
В последующие годы, хотя тактически принято было грозно проклинать
Наш великий предтеча! Один из величайших людей русской истории! Великий мыслитель с гордостью Прометея. Русский Сен-Жюст. Наш первый якобинец (не случайно, что и «Молодую Россию» и многие анонимные прокламации – все, и враги, и сторонники, приписывали ему). И подошёл вплотную к научному социализму! – всеми своими корнями Стеклов чувствовал себя
Последовательно отражая философские воззрения Чернышевского, систему его этики, эстетики, историософии и политэкономии (да даже изобретал он и машину вечного движения – ради уничтожения пролетариатства), – то и дело находил (перенимал) Стеклов не только глубокое сходство убеждений (например, в интересах трудящихся масс полностью разрушить как всю систему старого самодержавия, так и всё лживое здание александровских реформ – прежде чем они утвердятся; и – никогда не допустить крестьян до индивидуального владения землёй, только общиной! – актуальнейший вопрос сегодня); не только общую кипучую ненависть к реакции, общее презрение к бледно-розовым либералам и предчувствие оказаться после переворота вождём крайне левой стороны; не только общую страсть к писательству («Что делать» и «Пролог» написаны прямо сразу набело, без единой поправки, – именно так же и писал Стеклов! а ведь у Чернышевского погиб и ещё один роман, о котором односсыльцы свидетельствуют, что он был бы евангелием и библией современного человечества!); но и совпадение многих даже личных черт, как