Я не приду к тебе… Не жди меня!

Вот это невыразимое переполнение:

Не ты ли там стоишь на кровле под чадрою, В сияньи месячном?! – Не жди меня, не жди! Ночь слишком хороша, чтоб я провел с тобою Часы, когда простора нет в груди.

Ты, мы – созданы для чего-то лучшего, чем мы делаем. Намного лучшего и высшего.

Тесно в себе самом. И в этой комнате – тесно. Такая красота взмывала – потянуло вовне.

Саня тихо всех миновал, в передней насадил папаху, шинель просто накинул. И вышел.

Ах, как хорошо!

Не воздух один свежий после табачного дыма и керосинового нагара, но морозно, хрустально – и ясно. Поместье стояло на небольшой высотке – и во все стороны простиралось мирное полусветное мрение – по порослям, до лесов.

Как раз между двумя высоченными раскидистыми вязами и выше остроголовой еловой обсадки двора – высоко в чистом небе стоял месяц ровно в первой четверти, полукруг.

Но уже довольно было света от него, чтобы на ветках примороженные льдяшки сверкали как драгоценности.

И не настолько ярок, чтобы загасить звёзды. Отступя – висели они там и здесь – в раскатившемся беспредельном млековатом небе.

Нет! Даже женщиной не может насытиться сердце. Ещё дотянуться хочется вот в эту зовущую, невыразимую, загадочную красоту, – зачем-то же распахнута она над нами.

Когда сама душа – сама душа не знает, Какой любви, каких еще чудес Просить или желать, – но просит – но желает, Но молится пред образом небес.

И как нам докликнуться! И как нам дозваться!

Так, замерев, с головою вверх, Саня стоял.

Стоял.

Пока не стало и зябко.

Во дворе поместья никого не было.

Он медленно пошёл, сильно хрустя наледью под сапогами.

578

Уже с месяц не было в бригаде ни одного убитого, ни одного раненого, и никто не звал священника – ни отпеть, ни исповедовать-причастить, ни посидеть у постели тяжёлого, написать письмо домой. Перевязочный пункт, где место священника во время боя, вовсе пустовал. Могилы прошлой осени ещё не поднялись из снега и не звали убрать их. Не было случая для панихид – но и молебна о новой власти отца Северьяна не попросили служить. Бывало, иные солдаты приходили сами в его крохотную пристройку к главному дому Узмошья – посоветоваться о семейном, побеседовать о душевном, – но от дня революции ни единый человек не притянулся, ни от одной из девяти батарей. И на наблюдательные пункты под пули не к кому было идти, пусто и там. Все жили близ огневых позиций или близ лошадей – но только с лошадьми вот и осталась одна ежедневная работа. Приходил туда – а все бродили без дела, – без дела, но в каком-то духовном заражении, томлении и надежде вместе, как будто опоены каким зельем, не в себе, не полностью слыша и видя, – бродили, и в землянках лежали, томились, читали листки и газеты, – а никто не тянулся к священнику, опалённые этими днями.

Сегодня в передвижном храмике отслужил при штабе обедню – пришли из вежливости два офицера, оба дежурные, ещё были несколько унтеров из штабной обслуги, да вот и всё. Прежде, в тяжёлые дни бригады, отец Северьян измогался, не хватало сил и сна, – сейчас рассвободилось от всяких занятий время, как будто и не стало обязанностей. Стал отец Северьян писать Асе в Рязань чаще и длиннее прежнего. Всегда отзывно она понимала его состояния, и суждения её были ясные, доброжелательные, – так в наступившем сумбуре он ждал больше узнать от неё, чем мог написать отсюда.

И тоже, как все, читал, читал эти отравные газеты.

Поступая в Московский университет в самые тогда революционные годы – ещё никак не прозревал он своей будущей дороги. Отначала и жарче всего он думал отдать себя русской истории. Он испытывал боль, что широкое обстоятельное историческое повествование у нас оборвалось на смерти Сергея Соловьёва – и в середине царствования Екатерины. И 120 лет с тех пор – может быть решающий век России – не исхожен с терпеливым светильником, а оставлен нам в наследство как полузапретный, полутёмный, лишь местами высвеченный писателями-художниками, да втёмную исколотый шпагами пристрастий и противострастий публицистами всех лагерей. Молодой рязанец нёс надежду на старика Ключевского (и более всего хотел бы попасть к нему в ученики). В университете ещё застал с благоговением его лекции. В огромной «богословской» аудитории нового здания до самых высоких хор было отчётливо слышно каждое его негромкое, но внятное слово. Он был изумительно красноречив, и пользовался этим, и со смаком выговаривал самое удачное. Курс его был – ослепителен, но и он не был терпеливым последовательным фактическим освещением, в котором же так нуждается Россия, это были всё прорезающие лучи, лучи взглядов, выводов, обобщений. И возраст Василия Осиповича уже не давал надежды, что он воспитает иную школу. А ещё постоянно обронял он шуточки с политическими намёками на современность, всегда ехидно-остроумные – они вызывали восторг аудитории. Но попав к нему на повторный курс, молодой почитатель с разочарованием обнаружил, что это вовсе не импровизации, как казалось, а отработанно и дословно они повторялись и на следующий год. И в этом была – недостойность, подыгрывание, – это отталкивало.

Да в те годы, в чудесном новом здании, столько света и простора под стеклянным куполом центрального холла, открытые галереи трёх этажей, широкие перила сидеть и спорить, – в те годы в этом здании, воздвигнутом для светлых знаний, любви к науке и равновесия справедливости, студентам приходилось начать с борьбы за права духа – против студентов революционных, а те – ещё поблажка, если только с оглушительными политическими трафаретами, а то срыватели врывались в аудитории в чёрных папахах и с дубинками – разгонять слушателей на принудительную забастовку, – и вот тут было испытание и рост характера: без дубинки и без встречной рукопашной устоять и остаться слушать профессора Челпанова.

Челпанов читал введение в философию – и так читал, что это оторвало искателя от истории – и

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату