Если служба шла – то как будто сама, без людей, ночная» (74).
Храм, в котором служба идет «будто сама», Божьей волей, буквально зовет под свою сень Воротынцева, но он, поколебавшись, спешит на телеграф – слать депешу, которая лишь крепче затянет петлю, не поможет Алине, не успокоит сердце Георгия. (Тягостным и, в сущности, бессмысленным выяснениям отношений меж супругами посвящены главы 51–54, 57–59; этот изматывающий и никуда не ведущий сюжет, в котором важны именно предсказуемость и монотонность эмоциональных колебаний Алины – то «прощающей» мужа, то вновь его обличающей, то смиренной, то самоутверждающейся – пройдет сквозь раскаленные «Март...» и «Апрель Семнадцатого».) Воротынцев не слышит того, что отец Алоний говорит Зине, но слова священника замыкают книгу (что придает им особую значимость) и тем самым заставляют читателя вновь вспомнить все любовные (семейные) лабиринты «Октября...».
Любви (или не-любви, утраченной любви, ожидания любви) здесь мало кто миновал. По обилию и разнообразию любовно-семейных сюжетов (каждый из которых, впрочем, тесно сплетен с сюжетом неуклонно наступающей революции) «Октябрь Шестнадцатого» сопоставим только с «Анной Карениной», где едва ли не все персонажи даны при свете «мысли семейной».[4] Словно скрыто корректируя общеизвестный зачин толстовского романа, Солженицын во Втором Узле убеждает нас: не только «каждая несчастливая семья несчастлива по-своему», но и счастливые семьи не так уж похожи друг на друга. Видимо, поэтому автор не только описывает, опираясь на мемуары и документы, действительно существовавшие семьи (Шингарёвы, Смысловские, чета Пальчинских, представленная в «Красном Колесе» с фамилией Ободовские), но и считает необходимым специально указать в «Замечаниях... к Узлу Второму» на реальность, невымышленность этих семей.
Солженицыну важно показать как многоликость любви (каждое чувство, связывающее двух людей, неповторимо; каждая семья живет совершенно особенной жизнью), так и ее всеобщность и всевластность. В разных общественных слоях господствуют разные поведенческие правила, традиции, нормы, но они сказываются только на «формах» главного человеческого чувства, а не на его сути. Потому в «Октябре...» любовные коллизии (и испытания, которые выпадают любящим в злую военную пору) представлены на всех уровнях российской сословной вертикали (кажется, только о духовенстве в этой связи не сказано) – от избы до царского дворца. И точка отсчета здесь – именно изба. Хотя личные чувства мужика (ставшего солдатом или ждущего призыва) и крестьянки (хранящей верность ушедшему воевать мужу или жениху; пустившейся во все тяжкие; оставшейся из-за войны навсегда в девках; вышедшей в конце концов без любви замуж за того, кто уберегся от смерти, – как хозяйка «Матрёнина двора»), на первый взгляд, не так важны для судьбы страны, как переживания императора, крупного политика, военачальника (да хоть бы и полковника Воротынцева, который из-за вспыхнувшей любви и желания загладить вину перед обманутой женой временно уклонился от участия в гучковском заговоре и тем самым прикрыл один из альтернативных вариантов движения отечественной истории), хотя, если оглянуться на литературную традицию, описаны и исследованы «мужицкие» чувства меньше, чем чувства «господские», но по сложности, напряженности, запутанности, яркости они нисколько всем прочим не уступают. Да и открывается (совсем не случайно!) солженицынская «энциклопедия любви» как раз «крестьянско-солдатской» страницей.
Первое происходящее в «Октябре...»
«А что можешь? Мол, жёнке моей Катерине велю свёкра и свекровь слушаться и маленьких блюсти, и ждать меня с надеждой. Хоть бы и место (в казенном письме. –
Да кто-нибудь там ли и не шагает? Каково бабёнышке-ядрышку столько вылежать, высидеть, выждать?
Не-е. Не» (4).
Этот – сжато намеченный во фронтовых главах – психологический комплекс (нежная любовь; напряжение истомившейся плоти; смущенное сознание того, что ты своим чувством к жене нарушаешь исконные – отцовские-дедовские установления; память об армейской – и не только армейской – привычке видеть во всякой женщине потаскуху; ревность, переходящая в дикую ярость; доверие и любовь к своей единственной избраннице) подробно разворачивается в Каменке. Арсений – истинный сын Елисея Благодарёва, но живет и чувствует он иначе. Отец обзавелся семьей, когда было ему уже за тридцать, и считал, что не дотерпел сроку (должно – в тридцать шесть), сын – много раньше, и взял почти сверстницу (мать Арсения моложе мужа на четырнадцать лет). Отец «бранил Сеньку, не пускал в двадцать четыре жениться. Бою выдержано». В первый Великий пост по свадьбе молодожены «сшептались: будем грешить, може Бог простит» (тогда был зачат Савоська, что заставило священника хмуриться над святцами, а Катёну лукавить с батюшкой: «...лишнего переносила. Чегой-то он никак не выкатывался»). Придя домой, Арсений страстно хочет увидеть жену:
«А где ж Катёна? Катёнушка – где? Сама мать не сказала, Сеньке спросить не личит[...] Да где ж Катёна моя, что ж она не вспрянет? Про Катёну-то что ж ни слова никто?
А спросить неловко, не личит».
И еще около двух страниц тормозится желанная встреча, а при появлении Катёны («влетела в избу, как бомба в землянку») вновь должно блюсти приличия – «подкинул бы тебя, как Савоську, да не при родителях же». И снова торможение (приход односельчан, хозяйственные беседы с отцом). Супруги не могут уединиться и толком перемолвиться, хотя Арсению только того и нужно:
«Тебе дров, водицы? – Сенька сунулся помочь. Да дрова-то у батьки неуж не заготовлены и вода из колодца с банею рядом – а погуторить с жёнкой пяток минут где-тось на переходе».
Разрядка происходит в бане («Хэ-э-э! – раздался Сенька голосом, – до ночи не дождаться!»), но ей предшествует жутковатая кульминация. После того как Катёна во второй раз, играя, спрашивает: «А веником не засечешь?» (35), раздаётся Сенькино (в первый раз он довольно протянул: «Не засеку-у-у!»): «Да ты уж ли не...?» Крикнул Арсений один раз, воспроизведен его угрожающий рёв дважды (35, 36). За время, которое нужно для произнесения пяти односложных слов, писатель переступает в новую главу и рассказывает: о мягкости Арсения к жене; их короткой довоенной жизни, «как под солнышком тёплым»; тоске Катёны по Арсению и ее внутреннем изменении («ещё и иное что-то разгоралось в ней»); реплике уже «удовольствованной» (ее немолодого, но крепкого мужа на войну не послали) Агаши Плужниковой («Ты с мужем, что ж и не жила, поди, почти. Вот поживёшь, во вкус войдёт, да пригнетёт – тогда и ты переменишься»); жажде «обновленного» Сеньки («воротился бы[...] не прежним лишь милым, но и грозным, что ль?»); давнем странном состоянии, когда Катёна, еще незамужняя, тайно грезила почуять над собой мужскую власть, почти соглашаясь на участь опозоренных девок («а вдруг бы то –
Катёна с Арсением действительно счастливы, что подтверждает завершающая главу пословица: «КАК ЛЮБОВЬ ДА СОВЕТ, ТАК И НУЖДОЧКИ НЕТ». Но, во-первых, игра Катёны была своевольно рискованной, что знаменует сдвиги в традиционном укладе. Во-вторых же, ложный ход все-таки срабатывает. Тени других – искалеченных войной – судеб ощутимы и в «каменской идиллии». Разумеется, есть верные жены и хоть и