обслуживала все московские места заключения. Когда в Таганке заболевал заключенный, то звонили по телефону в Бутырскую больницу и требовали перевозочных средств и конвоя. Добиться этой присылки ранее истечения одной, а по большей части двух недель, таганскому медицинскому персоналу никогда не удавалось. А пока что больной (если он заболевал в общей камере) переводился в одиночку и в ожидании больничного конвоя выздоравливал или умирал. Первые случаи были, как исключения, вторые — как правило.
Однажды вечером в мою комнату зашел тюремный фельдшер, принесший мне какое-то лекарство. (Пользуюсь случаем, чтобы отметить его исключительно гуманное отношение ко всем своим невольным клиентам).
— Представьте себе картину — рассказывал он — захожу я в одиночку, куда посажено трое тяжело больных, ожидающих отправки в больницу. Один лежит на полу — уже умер. Другой на койке — у него началась уже агония. Третий, который тоже не протянет до утра, сидит на табуретке. Что я могу для него сделать? Он курил махорочную цигарку, я дал ему хорошую папиросу. И поймите, что это все, что я мог для него сделать. Двадцать раз звонил в больницу — отвечают, что конвой занят. И так каждый день.
Кто сказал, что человеческая личность — высшая ценность?
Помню, как-то поздно вечером в соседнюю со мной одиночку перевели из общей камеры больного, смерти которого ждали в течение ночи.
Просыпаюсь, темное зимнее утро… Слышу, как надзиратель подходит к соседней двери, отодвигает железную заслонку глаза и с ласковым любопытством констатирует:
— Шевелится… Значит, жив еще…
Как будто он рассматривал в банке посаженного туда какого-то жука…
Выйдя на волю, я прочел в Московских Известиях статью, под названием «Кладбище живых». Один из видных большевиков посетил в качестве любознательного сановника Таганскую тюрьму, не выдержал и описал в газете свои впечатления под этим названием. Я не решился бы назвать этого отрывка из своих воспоминаний таким обличающим власть названием. Не решился бы, боясь быть обвиненным в сгущении красок и тенденциозности. Но пусть это название, сорвавшееся с языка одного из виновников того, что вся Россия покрыта сплошь такими «кладбищами живых», послужит доказательством моей объективности. Больше того, я чувствую, что у меня нет ярких красок и мое описание лишь бледное отражение большего в действительности.
За все время моего пребывания на этом кладбище, меня не оставляла мысль, что все это обрушивается на головы тех, добрая половина которых не является преступниками даже с точки зрения существующей власти.
Пусть убивают царских министров — допустим на минуту, что вне этого нет успеха революции, пусть издеваются над нами, социалистами, — предположим, что это совершенно необходимо для торжества социализма, пусть мрут, как мухи, мелкие воришки, зачастую еще не вышедшие из детского возраста… Но ведь расстрел, смерть от сыпняка, месяцы в не отопленной тюрьме, матерная брань в надзирателей зачастую выпадают на долю тех, чей арест есть лишь результат «маленьких недостатков механизма» большевистского сыска…
Сколько этих жертв прошло у нас перед глазами и сколько из них уже погибло. Этих случаев не отрицают и сами большевики.
Ленин где-то сказал по этому поводу: «Лес рубят — щепки летят».
Конечно, это не люди, это — только щепки…
Штрихи тюремного быта
Еще Кеннан правильно подметил, что в России трудно найти две тюрьмы с совершенно одинаковым режимом и вполне совпадающими условиями существования. Ныне эта пестрота условий заключения сохранилась и даже возросла. И неудивительно… Во первых, «советская власть» за три года создала больше мест заключения, чем абсолютизм за триста лет своего владычества. Во вторых, «власть на местах» проявляет инициативу в варьировании тюремного режима, и, наконец, в том же направлении действует крайнее разнообразие местных условий, созданное разобщающим влиянием паралича транспорта…
Раньше в тюрьмах кормили неодинаково, но все же основная выдача — 2 1/2 — 3 фунта ржаного хлеба сохранялась везде и всюду. Теперь нигде не дают больше 1 фунта, но — чего? В одном месте выдают плохой или хороший, но все же хлеб, а в другом суррогаты. В Орле в 1921 г. выдавали изо дня в день «хлеб» из просяной шелухи с добавлением небольшого количества овсяной и ржаной муки. Шелуха трещала во рту, втыкалась в десну, застревала между зубами, но арестанты, отплевываясь, все же приучились проглатывать и это «вещество». Во Владимире выдавали вместо хлеба нечто вроде подсолнечного жмыха, и его тоже поглощали голодные арестантские желудки. В Москве осенью 1920 года в несколько концентрационных лагерей «взамен» хлеба прислали… яблок. Даже хорошие яблоки вряд ли могут заменить хлеб, но голодных арестантов угостили зелеными яблоками, кислыми-прекислыми, набивавшими оскомину…
Или — так. Раньше в одном и том же городе, рядом с новой, хорошо построенной тюрьмой, могла быть старая в плохом здании. Но обе они регулярно топились. Теперь же это различие может быть сведено и на нет, если обе тюрьмы не отапливаются и в обеих люди погибают от сырости и холода, но оно может получить и колоссальные размеры, если новая отапливается, а старая — нет. Даже в пределах одной и той же тюрьмы, в связи с недостатком топлива, возможен холодный и теплый «пояс».
Начальник Ярославской тюрьмы хвастливо рассказывал социалистам, как он «спас» одиночный корпус и его паровое отопление от порчи. Дров в тюрьме не было и большинство зданий не топилось. Но корпус ему жалко было, и вот он брал стражу и зимой, несмотря на холод, ночью дежурил на разных дорогах и захватывал мужиков, везших дрова в город «на спекуляцию». Только благодаря этой его самоотверженной («одних жалоб сколько поступило») деятельности «на большой дороге» одиночный корпус все зиму топился.
Сюда прибавляются еще и различия, сознательно устанавливаемые властью с политическими и стратегическими целями. Когда я был впервые арестован с целой группой социалистов, перед властью встал вопрос, куда нас посадить — в тюрьму или в Ч. К., и если в Ч. К., то куда именно. В. Ч. К., во первых, был подвал, ужасное, совершенно темное и нежилое помещение, которое раньше служило погребами для зимних солений буржуям, населявшим этот дом. Во вторых — был полуподвал — низенькое старенькое помещение с маленькими окнами чуть повыше уровня земли, в котором наспех были сколочены нары из неоструганных досок, а окна вместо решеток были затянуты сплошной паутиной колючей проволоки. Третье помещение для арестованных состояло из бывшей квартиры городского типа. Нас поместили сначала в полуподвальном помещении, но через несколько часов перевели в квартиру, весьма обширную, но совершенно пустую: не было ни кроватей, ни нар, ни постельных принадлежностей, ни стола, ни стула, ни вешалки, ни полочки, словом — ничего. Мы спали, сидели, пили чай и обедали на голом, неметенном полу (веников тоже не было). Обед нам приносили в количестве достаточном, но не давали ни ложек, ни мисок — ешь, как знаешь.
В старину власть все же обязана была предоставлять какой то минимум удобств арестованному. Теперь никаких норм не существовало, и никто не знал, что это — произвол или упущение какой-нибудь мелкой начальствующей сошки или же нормальный советский режим. Раньше арестант знал, что ему полагается, и администрация все же бывала смущена, если не предоставляла ему всего, законом или правилами установленного. Теперь же на арестованного начали орать, чего он пристает. Ведь сказали ему ясно, что ни ложек, ни мисок нету.
Когда мы валялись на полу и ели по очереди застывший рыбный суп при помощи чайных стаканов, в