нации.
…Либкнехт выходил из зала еще более отверженный, чем после вчерашнего заседания фракции, но с сознанием значительности того, что сделал.
Берлин жил обычной жизнью. Проносились щегольские экипажи с отличными одномастными лошадьми и разодетыми кучерами. Из магазинов валил народ, витрины были разукрашены, все большая оживленность ощущалась в преддверии праздников.
Берлин жил жизнью столицы. Армия, продолжая войну, теснила противника на всех направлениях. Хотя кровопролитная битва на Марне не принесла того, что ожидалось всеми, французы пережили тяжелые, полные драматизма недели. Можно было не сомневаться: организованность и выносливость рано или поздно приведут немцев к победе. Жертв пока не считали — еще не пришел срок. С верой в руководителей каждый на своем месте выполнял патриотический долг.
И в это время нашелся человек, решивший взорвать единство народа! С высокой трибуны он выдвинул чуть не лозунги поражения!
На внеочередном заседании фракции депутат Гох заявил:
— Мои сыновья проливают на фронте кровь, а этот субъект отказывает нам в кредитах! Значит, мои сыновья должны остаться безоружными перед лицом врага?! Я отказываюсь считать себя в одной фракции с ним!
— Кто же согласится сидеть с ним рядом?! Никто!
Фридрих Эберт рассудительно заметил, что передовая партия не может руководствоваться чувствами, даже если они обоснованны.
— Но он пренебрег дисциплиной, и с этим партия должна посчитаться. Как ты полагаешь, Филипп? — обратился он к Шейдеману.
— Удалить его, прогнать вон! — выкрикнул Носке.
Шейдеман отозвался спокойнее:
— Фридрих прав, когда говорит о разуме партии, опираться на чувства мы не можем.
— Значит, и дальше терпеть его в наших рядах?! — запальчиво произнес Носке. — Противника, который даже не скрывает, что он наш противник!
— Так вопроса никто не ставит, — возразил Шейдеман. — Товарищ Эберт говорил лишь о благоразумии.
После того как накал споров несколько поубавился, решено было поступить с Либкнехтом так, чтобы потом не было повода для придирок. Трем членам фракции поручили продумать вопрос как следует и представить свои предложения.
— Лишних несколько дней не играют роли, — успокоил всех Эберт, — Важно найти решение, с которым согласились бы и депутаты, и рядовые члены партии. Имейте в виду, его влияние на рабочих пока не подорвано. Это наша задача — ослабить его, насколько будет возможно.
Слухи о том, что Либкнехт один на один выступил против воюющей Германии, прорвались сквозь все заграждения. Вызов, брошенный им, замолчать не удалось. Газеты поместили сообщения о депутате, осмелившемся противопоставить себя всем.
На следующий день он начал уже получать письма. В одних его благодарили за мужество и отвагу, в других выражали презрение. Нашлись такие, кто посоветовал ему покинуть Германию: пускай, раз не чувствует себя сыном своей страны, уедет — в Россию или даже в Японию.
Но во многих откликах, приходивших из Германии, Швейцарии, Дании, Голландии, смелый шаг Либкнехта приветствовали горячо.
Группа социалисток Голландии написала: «За ваш поступок, за ваше мужество — спасибо вам. Мы вновь услышали голос Интернационала. Мы знаем, что он живет. Тысячам и тысячам пролетариев всех стран вы дали новую надежду».
Клара Цеткин почувствовала потребность пожать ему руку и высказать свою великую радость: он, Карл, поступил как достойный сын своего отца, незабываемого «солдата революции».
Социал-демократическая молодежь из Копенгагена приветствовала его, первого президента юношеского Интернационала. «С радостью будем следовать вашему примеру», — сообщили датчане.
Старый социал-демократ из Альтопы, вышедший из партии в знак протеста против ее политического банкротства, написал, что за ним, Либкнехтом, стоит весь немецкий народ.
Другой социал-демократ сообщил, что испытывает радость и бодрость при сознании, что «среди хаоса и политических кастратов наших дней все же есть подлинная мятежная душа».
Резолюции солидарности с Либкнехтом шли из социал-демократических организаций Берлина, Штутгарта, Дрездена, Галле и других городов. В оцепенелую напряженность войны ворвались неслыханно свежие голоса человечности и надежды.
Весть о непроизнесенном выступлении Либкнехта, о том, что он сказал «нет!» войне, распространялась все шире. До сих нор в стране звучали голоса Шейдемана, Эберта, Каутского, Гаазе, Легина, Давида: эти социалисты, признав войну свершившимся фактом, призывали немцев содействовать ее победному окончанию.
Голос Либкнехта проник и в лазареты к раненым. Слова его передавали друг другу шепотом.
Нашелся смельчак, публично осудивший бойню. Возникла точка, вокруг которой мог формироваться кристалл. Кристалл начал расти.
…Из перевязочной на минуту вышла сестра. Два солдата, один с забинтованной ногой, другой с повязкой на спине, остались наедине. Они уже два-три дня присматривались друг к другу и даже обменялись несколькими словами. Оба смотрели на происходящее не слишком радужно.
Солдат, раненный в ногу, мрачно заметил:
— Сколько крику было о том, что рабочие должны объявить войну войне! А на поверку вышла одна болтовня!
— Может, это нам с тобою не видно, — заметил осторожно второй, — а руководители знают, в чем дело? Знают побольше нас?
— Ну, а мне что от их знания? Мы с тобой в темноте!
— Это верно.
— А воевать пришлось нам, и пулю вогнали в нас.
— Тоже верно, — согласился второй. — Тебя как звать-то?
— Кнорре… А ты?
— А меня зовут Гольц. Значит, будем знакомы.
Прошло немного времени. И вот дошел до них слух, будто депутат Либкнехт обвинил рейхстаг в том, что он обманывает народ и бесцельно гонит людей на смерть.
Опираясь на костыль, Кнорре стоял возле окна и наблюдал, как выгружают во дворе новую партию раненых. Санитары с носилками ловко вытаскивали их одного за другим и относили в госпиталь. Одна машина отходила, за нею под разгрузку становилась следующая.
— Наша лавочка пустовать не будет, — мрачно заметил Кнорре. — Работают, можно сказать, на совесть.
— Этого товару много, — согласился Гольц. — Приходится шевелиться.
— И перемалывают нашего брата хорошо. Ты сколько времени воевал?
— Недель пять, не больше.
— А я еще меньше. Одних увозят, зато других подбрасывают, чтобы жернова не стояли.
Вдоволь насмотревшись, Кнорре, с густыми темными бровями на жестко очерченном лице, заметил, не глядя на соседа:
— А один все ж таки сказал об этом во всеуслышание.
— Что сказал?
— То, что думаем мы с тобой.
Гольц осмотрительно возразил:
— Про то, что думаю я, у нас с тобой разговору не было.
— Да уж действительно, нельзя догадаться…