— Понапрасну, да… Так что же делать?
— Объединиться людям по обе стороны фронта и восстановить мир между народами.
Солнце уплывало за горизонт. Люди в солдатских куртках докуривали папиросу и сосредоточенно думали. Их одолевали нелегкие мысли.
В барак, где топилась печка и на подоконниках солдаты писали письма, явился вестовой.
— Либкнехт тут есть?
Либкнехт встал. Он писал Гельми и с увлечением, со всей силой отцовского чувства старался помочь сыну, решавшему мучительные мировые вопросы. В письме не было и тени снисходительности: пытливый ум подростка требовал от отца прежде всего прямоты.
— Я здесь. — На всякий случай он заслонил письмо.
— Командир требует вас.
Строительные роты были раскиданы на широком участке. Идти пришлось „далеко. Вестовой шагал впереди и иногда посматривал, не отстал ли сопровождаемый.
Командир батальона расположился на мызе. К домику под черепицей были протянуты провода и вел тротуар, выложенный коричневой и зеленой плиткой.
Настольная лампа, фотографии членов семьи и кайзера, граммофон с трубой воплощали удобства, какими можно было окружить себя вблизи фронта.
Держа руки по швам, Либкнехт остановился в дверях.
— Да, входите и можете сесть. — Подполковник потянулся к коробке с сигарами и вопросительно посмотрел на солдата.
— Благодарю вас, я привык к папиросам.
Он все же протянул Либкнехту толстую сигару.
— Привыкать смысла нет, потом будет не хватать; но один раз — отчего же, можно себе позволить.
Либкнехт медленно повел головой. Приемы здесь такие же, как и в Берлине, подумал он: создать видимость, разговора на равных. Подполковник положил сигару на место.
— Следует вам иметь в виду, что я прежде всего инженер, военный инженер. Мое дело укрепления, линия обороны, политика меня занимает мало. Но ответственность за своих солдат несу я. — И уточнил после затяжки: — Вам это понятно?
— Разумеется…
Командир откинулся в старомодном, с мягкой округлой спинкой кресле.
— И вот представьте: как я должен воспринимать донесения о разлагающей вашей работе?
— Это причиняет вам, вероятно, хлопоты?
— Но вам это может причинить хлопот еще больше! — Он прочертил в воздухе энергичную линию. — Я не стал бы заниматься вашими убеждениями, они меня не касаются. Но ведь вы солдат моего батальона! Солдат строительной части, работающей то на одном участке, то на другом. Выходит, вы, подобно бацилле, разносите свои тлетворные мысли.
Это прозвучало почти как похвала.
— Вам ведь еще в Берлине было сделано предостережение. Я получил циркуляр, из которого узнал, с кем мне придется иметь дело. В других условиях познакомиться с вами было бы даже интересно: адвокат, человек образованный и известный… Но разве могу я спокойно смотреть, как вы разлагаете исполнителей моих планов?!
С этим вы должны согласиться!
Помолчав, Либкнехт негромко ответил:
— И должен, господин подполковник, и не должен. На все, что касается моей работы, жалоб не поступало — ведь так?
— Тут к вам претензий нет. Хотя я понимаю, что дается это вам нелегко.
— Другое дело — мои убеждения, убеждения человека, сознающего свою ответственность перед людьми. Можете ли вы требовать, чтобы я от них отказался?
— Вынужден!
— Это ваш долг, допускаю. Мой долг не меньше — меня облек доверием народ. А против него совершено преступление.
— Но единомышленники ваши, наравне со всеми другими, призывают к обороне и жертвам?
— Выходит, они наравне с другими обманывают народ. Какие же они мои единомышленники!
Подполковник сделал одну-две затяжки и стряхнул пепел на медную тарелочку.
— Так… Значит, не договорились? Искренне сожалею…
— Я не хотел быть уклончивым в разговоре с вами.
— Во всяком случае, господин Либкнехт, вас предупредили, помните!
Либкнехт покинул мызу и, не сопровождаемый никем, направился в свою роту. День кончался, мягкий мартовский, пахнувший весной день. Воздух был удивительно чист. Глухая артиллерийская канонада уступила место тишине.
Может быть, хорошо, что судьба закинула его так далеко от Берлина? Близость к природе радовала. Он тут общался с множеством людей, делал все, чтобы у них раскрылись глаза на происходящее. В городе всегда торопишься, чего-то не успеваешь, у тебя постоянно зажатое сердце. А тут свободнее охватываешь мир в его противоречиях и противостоянии.
Он шел по дороге и углублялся в лес, где еще оставались пористые кучки снега возле деревьев. А думы текли и текли, приводя к плодотворным выводам. Разрушить инерцию мысли в народе, долбить и долбить, работать с каждым, доверяя ему, и в то же время как бы переучивая.
Когда Либкнехт вернулся в барак, был уже вечер. Солдаты собирались спать. Некоторые стучали еще деревяшками домино, но без азарта.
Товарищи обступили его. По какому поводу вызывали? Чем это ему угрожает?
— Надо быть осторожнее, Карл. Не со всяким можно толковать свободно. Тут сомнительных людей хватает.
После того, о чем думал Либкнехт по пути, возвращаться к осторожности не хотелось. Он знал, что за ним следят и многие его слова доходят до начальства. Но натура его протестовала против чрезмерной подозрительности. Убеждение, что человек в основе своей честен и к сердцу его можно найти тропинку, руководило им чаще всего.
Возможно, товарищи еще больше любили его потому, что он был так доверчив и простодушен. Когда он писал письмо, мимо ходили на цыпочках, боясь помешать; когда составлял таинственные документы, которые потом возвращались сюда непонятным путем в виде листовок или обращений, соседи по бараку делали все, чтобы его никто не отвлекал. Получив посылку, предлагали Карлу отведать вкусненького.
Правда, и Карл свои посылки раздавал товарищам. Даже папиросы, без которых он не мог существовать, распределял щедрой рукой. Он знал, впрочем: не будет курева у него, его тоже выручат. Курение было едва ли не единственной утехой его фронтовой жизни.
На Западном фронте было совсем тепло. Солнце стояло высоко. Трава тянулась навстречу теплу и свету с такой поспешностью, что, казалось, можно было заметить, как она поднялась со вчерашнего дня.
Изредка проплывали похожие на сигару «цеппелины», летали французские «блерио» и «фарманы». Начиналась яростная артиллерийская дуэль.
Солдаты рабочего батальона исправляли вчерашние повреждения, рыли блиндажи, которые потом накрывали бревнами в три-четыре наката. Складывалась новая тактика ведения войны, и войска, как кроты, зарывались все глубже в землю.
Приближалось Первое мая. Как отметить его? Каким образом волю людей убежденных противопоставить безгласию и воинской притупленности?
Либкнехт и его барак стали, естественно, центром всех замыслов. Что предпринять? Распространить листовки? Поднять на видном месте красный флаг?
На этот раз Либкнехта вызвал ротный — молодой неотесанный лейтенант из тех, кто выслужился на