примирению.
— Стало быть, вы, товарищи из Германии, против братания солдат на фронтах? — спросил Ленин.
— Мы считаем, что время для этого не пришло. Надо добиваться, чтобы яд шовинизма действовал не так сильно. Но то, что им сегодня отравлены почти все, отрицать невозможно.
— Это предательство! — выкрикнул Борхард, самый левый из немецких делегатов. — Шовинизм — дело ваших рук. И вы заявляете, будто готовы бороться с ним?! Нет, вы и тут предпочтете политику сделок с правительством!
— А вы только тем и занимаетесь, что раскалываете рабочий класс! — запальчиво возразил ему Гофман.
— Мы открываем ему глаза на предателей и ренегатов!
В выступлениях представителей других стран было тоже много путаницы и двойственности. Необходимость совместных действий они признавали, но наличие революционной ситуации отрицали.
— Надо звать к революции, искать конкретные средства борьбы за нее в каждой стране, не теряя ни дня! — убежденно произнес Ленин.
Циммервальд стал местом упорной борьбы большевиков за новый Интернационал. Они старались отвоевать каждый голос, поддерживали каждое сколько-нибудь справедливое мнение. Им удалось сплотить так называемую Циммервальдскую левую группу. Из немцев один только Борхард голосовал с большевиками.
С берегов Двины, издалека, донесся голос Карла Либкнехта. Сам он приехать, конечно, не смог, по приветствие свое и свою программу сумел прислать: не гражданский мир, а гражданская война, повсеместная борьба за мир, против классовой псевдопатриотической гармонии! — Гражданская война, это великолепно! — воскликнул Ленин, когда приветствие было прочитано.
«Я в плену у милитаризма, я в оковах, — писал Либкнехт. — Поэтому я не могу явиться к вам, но мое сердце, мои мысли, все мое существо вместе с вами». Рассчитаться, наконец, с изменниками и перебежчиками Интернационала — вот на чем он настаивал.
Левые на конференции требовали борьбы с социал-империализмом, мобилизации пролетариата для завоевания политической власти. Их резолюция предлагала социалистам всех стран бороться против военных кредитов, разоблачать захватнический характер войны, выходить из состава буржуазных правительств. И конечно, лозунг гражданской войны вместо гражданского мира был господствующим.
Большинство же, центристское большинство предлагало нечто гораздо более расплывчатое, лишенное революционной четкости. Шаг за шагом, внося поправки, Ленин старался улучшить их резолюцию. И он во многом достиг своего.
Обращение участников Циммервальда прозвучало с меньшей силой, чем этого добивались большевики. Но, даже ослабленное оговорками, недостаточно устремленное в завтрашний день, оно вновь «через границы, через дымящиеся поля битв, через разрушенные города и деревни» бросило в мир прежний попранный лозунг: «Пролетарии всех стран, объединяйтесь!»
Как с ним потом ни боролись центристы, обращение проникло и в Германию. За короткое время там было распространено около шестисот тысяч нелегальных листовок: в них рассказывалось, как рабочие повсюду ведут борьбу против войны. Брошюра Ленипа «Социализм и война», переведенная на немецкий язык, тоже проникла в революционное подполье.
А Либкнехт, притулившись в углу сарая, озябший, при колеблющемся свете огарка, надрываясь от усталости после изнурительного рабочего дня, писал свои гневные обращения.
В письмах к жене он умолял: «Пришли, ради бога, свечи, это важнее даже папирос!»
Все способен был он одолеть, только не кромешную темень осенних ночей. Свечи необходимы были как воздух, без них нельзя было работать. Письма к боевым товарищам, приветствие циммервальдцам, письмо штутгартским левым — не пришло ли время прибегать к забастовкам для борьбы с войной, статья «Антимилитаризм» и многое другое шло из фронтового барака по разным направлениям.
Становилось все холоднее, особенно по вечерам. Дожди то лили непрерывно, и все пропитывалось сыростью, то возвращались ясные, но еще более холодные дни.
Выводя закоченевшими пальцами, на которые он время от времени дул, строку за строкой, Либкнехт жил жизнью борца.
Он выходил наружу размяться. Зрелище неба, простор и тишина оттесняли все будничное и заурядное. Орудийный гул врывался вдруг в эту тишину и напоминал о трагедии, в которой участвуют его современники.
А с утра опять начиналась работа.
Земля сделалась вязкой и очень тяжелой, требовалось все больше усилий, чтобы набирать ее на лопату.
…Возле него остановился дотошный и въедливый лейтенант.
— Дела идут? А? Работой довольны?
Сделав несколько тяжелых бросков, Либкнехт воткнул в землю лопату и оперся на нее.
— Можно ли быть довольным работой в условиях бессмысленной бойни!
— Подальше бы вы, господин адвокат, прятали ваши взгляды, ни к чему хорошему они не приведут.
Он сумрачно посмотрел на солдата и медленно отошел. Не так уж много он мог — еще раз сообщить о нем начальству. Слишком цацкаются с этим субъектом, а мер не принимают.
Мало того, что Либкнехт откровенно высказывался против войны, так еще позволял себе отзываться насмешливо о религии. Лейтенант застал как-то оживленный спор в бараке: солдаты больше смеялись, чем возражали Либкнехту. Да и не справиться было им с таким спорщиком. А он, говоря о религии, подтачивал веру в непререкаемый авторитет высших сил.
Пришлось доложить о нем в батальоне, в который уже раз.
— Могу ли я отвечать за солдат, если у меня такой тип орудует! — сказал лейтенант.
— Да, да, — скучным голосом отозвался командир.
Он тоже носил очки, поэтому у ротного было к нему мало доверия. Когда офицер близорук, какой же он офицер!
Ротный ушел недовольный. Дисциплина падает: наверху не видно, но он-то знает, какое пополнение присылают ему: совсем не то, что в начале войны, и сравнения нет!
Вскоре Либкнехт был вызван в батальон для новых внушений.
— Так вы, оказывается, и против религии выступаете?
Командир снял очки и стал неторопливо протирать стекла желтой замшевой тряпочкой.
— Когда товарищи спрашивают, я стараюсь ответить им, а специальной агитации не веду.
— И вы думаете, что фронт — то место, где можно разрушать исконные представления людей?!
— Пребывание на фронте делает их более сознательными. Ну, скажем, они сравнивают то, что бог должен был сделать, с тем, что вытворяет. На поверку выходит, что он из рук вон плох и придуман больше для отвода глаз.
Майор насадил очки. Он рассматривал стоявшего перед ним солдата с недобрым вниманием.
— Возможно, в ваших словах есть резон. И потолковать с вами любопытно. Но дискуссия на религиозную тему в моем батальоне… Не роскошь ли? — И он продолжал изучать Либкнехта. — Я уже, кажется, предостерегал вас от заблуждения, будто вас окружают одни друзья. Люди есть люди, надо понять психологию собственника-крестьянина. Послушать вас ему интересно, но по природе своей он консервативен. Он посмеется вместе с вами, а потом станет думать, как бы не навлечь на себя недовольство.
Впрочем, майор не склонен был долго рассуждать.
— Усвойте, прошу вас, что подобные выходки на фронте не могут пройти безнаказанно. Не балансируйте на острие меча — мой вам совет.
Был октябрьский пасмурный день, когда Либкнехт вышел из теплого помещения. Пастельные краски природы поблекли. За пеленой тумана все представлялось тусклым, поля лежали печальные, людей не было видно.