мужицкий быт, изображали нам простолюдинов такими благородными, возвышенными, добродетельными, кроткими и умными, терпеливыми и энергическими, что оставалось только умиляться над описаниями их интересных достоинств и проливать нежные слезы о неприятностях, которым подвергались иногда такие милые существа, и подвергались всегда без всякой вины или даже причины в самих себе. Нам вспоминается анекдот, слышанный от одного из даровитейших наших беллетристов, знаменитого мастерством рассказывать анекдоты. Мы надеемся, он не посетует на нас за то, что мы воспользуемся этою его разговорною собственностью. Анекдот начинается с того, что в будуар жены входит муж, человек, занимающий очень почетное положение в обществе и знаменитый своею любовью к народу, — любовью, которую умел он перелить и в нежное сердце своей прекрасной супруги. Он застает пышную красавицу в горьких слезах над развернутою книжкою русского журнала. «Душенька, о чем ты так расплакалась?» — «А, боже мой…» — голос жены прерывается от рыданий. «Душенька, да что же такое, скажи ради бога?» — «Боже мой! какие несчастные…» — и опять голос прерывается от рыданий. «Ангел мой! успокойся… что такое?» — «Несчастные мужики, ах какие несчастные! Здесь написано, что они не пьют кофе!..» Нам представляется, что сострадательная дама читала одну из тех прекрасных повестей, в которых так интересно изображался простонародный быт.
Книгу г. Успенского наверное отбросила бы она с негодованием на автора, рассказывающего о наших мужичках такие грязные пошлости. Очерки г. Успенского производят тяжелое впечатление на того, кто не вдумается в причину разницы тона у него и у прежних писателей. Но, вдумавшись в дело, чувствуешь, что очерки г. Успенского — очень хороший признак. Мы замечали, что решимость г. Успенского описывать народ в столь мало лестном для народа духе свидетельствует о значительной перемене в обстоятельствах, о большой разности нынешних времен от недавней поры, когда ни у кого не поднялась бы рука изобличать народ. Мы замечали, что резко говорить о недостатках известного человека или класса, находящегося в дурном положении, можно только тогда, когда дурное положение представляется продолжающимся только по его собственной вине и для своего улучшения нуждается только в его собственном желании изменить свою судьбу. В этом смысле надобно назвать очень отрадным явлением рассказы г. Успенского, в содержании которых нет ничего отрадного.
Заканчивая этим отзывом разбор книги г. Успенского, мы предадимся теперь отвлеченным психологическим размышлениям, которые, конечно, будут иметь очень мало связи с рассказами г. Успенского, а с жизнью русского народа не будут уже иметь никакой связи.
Если мы будем наблюдать причины перемен, происходящих в образе мыслей и поступков у дюжинных людей, лишенных внутренней инициативы, мы найдем, что эти причины подводятся под два главные разряда.
К первому разряду относятся бессознательные и, можно сказать, бесцельные побуждения, проистекающие из ограниченности человеческого терпения, которое, подобно всем другим свойствам человеческой натуры, никак не может считаться бесконечным. Замечательнейший психологический факт этого рода представляют машинальные действия человека, погруженного в глубокий сон. С каждым из нас часто бывает, что, заснув на правом боку, он просыпается лежащим уже на левом боку, или наоборот. Какие причины заставили его повернуться с одного бока на другой, он не знает; не знал и того, что повертывается, когда повертывался, и заметил это уже гораздо позднее, когда проснулся. А между тем он все-таки повернулся. Отчего это сделалось с ним? Конечно, оттого, что стало ему, наконец, неудобно лежать на прежнем боку, и развилась в нем потребность изменить свое положение. Мы уже замечали, что сознательным образом он не чувствовал появления этой потребности; а нечего уже и говорить о том, что он не обнаруживал ее никакими словами, он спал крепко и молчал. Но все-таки эта бессознательность и молчаливость не помешала совершиться факту. Можно наблюдать очень много подобных действий, совершаемых во время глубокого сна. Например, спящий сгоняет с лица муху, все равно как согнал бы ее бодрствующий. Разумеется, разница между действиями сонного и бодрствующего всегда бывает и притом очень большая. Во-первых, сонный человек далеко не так скоро шевелит рукою для прогнания мухи, как бодрствующий: этот последний обмахивается от мухи, лишь только она сядет ему на нос или на лоб, а у сонного она разгуливает по лицу довольно долго, прежде чем совершит он машинальное движение, чтобы согнать ее. Во-вторых, это машинальное действие вообще не имеет той верности и успешности, какая бывает в движениях бодрствующего: рука сонного человека иногда опускается, не поднявшись до тревожимого мухою места, иногда направляется не совсем на то место, где сидит муха. От этой разности происходит и третья разница: муха, прогнанная бодрствующим, обыкновенно бывает так напугана верностью и быстротой его движений, что улетает вовсе прочь; а муха, вяло прогнанная сонным, в одну секунду замечает, что снова может опуститься на него, и в самом деле опять садится на место, с которого только что слетела. — Вообще, психологические наблюдения над сном представляют большой научный интерес, и общий вывод из них тот, что в сонном человеке происходят все те явления, как и в бодрствующем, только происходят они несколько медленнее и слабее.
Но сон имеет свой конец, как все в человеческой жизни, и точно так же имеют большой психологический интерес факты, наблюдаемые при пробуждении. Если сон кончается сам собою, а не от внешних раздражений, пробуждение бывает очень спокойно; напротив, когда человек не сам просыпается, а бывает пробуждаем слишком резкими впечатлениями, он впросонках обнаруживает тревожную и очень резкую деятельность: вскрикивает, мечется, вскакивает и бывает похож на сумасшедшего. Это машинальное напряжение нерв и мускулов довольно скоро успокоивается, так что не стоит обращать на него особенное внимание; но вообще надобно сказать, что психология находит довольно опасною вещью неосторожное обращение с сонным. Мы указали на наблюдения над сонными людьми в свидетельство того, что могут происходить действия решительно без всякого предшествующего сознания надобности этих действий, даже без сознания о неудобстве положения, к изменению которого клонится действие. Наука находит очень много свидетельствующих о том фактов и во всяких других проявлениях жизни. Возьмем в пример немецкий обычай кушать бутерброды. Почтенные немцы, придумавшие эту вкусную вещь, решительно не знают, почему надобно им кушать хлеб со сливочным маслом, — они дошли до этой выдумки совершенно машинально. Но в недавнее время наука открыла, что хлеб сам по себе переваривается желудком не очень легко, а сливочное масло даже очень трудно; когда же два эти питательные вещества смешиваются, то вместе перевариваются они желудком гораздо [легче], чем каждое из них в отдельности. Таким образом, сознательная причина для делания бутербродов открыта очень недавно, а немцы кушают бутерброды с незапамятных времен, и до недавнего времени почти никто из них не умел, да и теперь еще почти никто не умеет отдать себе отчет в том, почему ему понравилось кушать бутерброды; но это, повторяем, никому из них не мешало и не мешает любить бутерброды.
Мы приводили примеры мелочные; но для науки мелочные факты приобретают иногда очень важное значение, служа ключом к разъяснению важных явлений исторической жизни. Так, например, Бокль сделал замечательную попытку разъяснить характер индийских учреждений и истории качествами риса, служащего обыкновенного пищею индусов. Почему же нам не заниматься размышлениями о бутербродах и мухах, и назовет ли читатель опрометчивым самохвальством, если мы скажем что из этих наблюдений извлекаются два вывода, важные для исторической психологии:
Во-первых, летаргическое состояние умственной жизни не мешает физическим действиям для удовлетворения физиологических нужд; во-вторых, можно получить наклонность к предмету, не имея отчетливого сознания о нем.
На основании этих выводов мы скажем, что, если, например, масса русских простолюдинов невежественна и апатична, это еще не дает нам права отрицать в них способность проникнуться наклонностью к какому-нибудь другому порядку жизни, хотя бы он и не был хорошенько известен ей, и даже энергически устремиться к приобретению этого лучшего неведомого ей состояния.
Читатель понимает, о каких улучшениях в жизни народа мы говорим. Мы разумеем здесь грамотность, без которой ничего хорошего быть не может, как доказывают почти все приверженцы народных школ, — люди, пользующиеся полным нашим сочувствием. Быть может, напрасно, шли мы таким длинным путем извилистых рассуждений, чтобы убедить читателя в истине, которую, вероятно, был бы он готов признать с первого же слова: нужды нет, что народ наш не знает грамоте; он все-таки может любить эту грамоту, которой еще не знает; и нет нужды, что он апатичен; он все-таки может в очень непродолжительное время проникнуться усердием к изучению грамоты. Откуда возьмется у него такое усердие? Да просто оттого, что слишком долго оставался он безграмотен; самая продолжительность безграмотного состояния может