можете увидеть даже во всех слоях общества, от самого высшего до самого низшего, но как редкость, как исключение из общего правила. Отчего же это? Да оттого, что на свете бездна родителей, множество papas et mamans, но мало отцов и матерей. «Вот прекрасно!», — восклицаете вы: «какая же разница между родителями и отцом и матерью?» — Как какая? — взгляните летом на мух: какая бездна родителей, но где же отцы и матери? Грибоедов давно уже сказал:
Право рождения — священное право на священное имя отца и матери — против этого никто и не спорит; но не этим еще все оканчивается: тут человек еще не выше животного; есть высшее право — родительской любви. «Да какой же отец или какая мать не любит своих детей!» — говорите вы. Так; но позвольте вас спросить, что вы называете любовью? — как вы понимаете любовь? — Ведь и овца любит своего ягненка: она кормит его своим молоком и облизывает языком; но как скоро, он меняет ее молоко на злак полей — их родственные отношения оканчиваются. Ведь и г-жа Простакова любила своего Митрофанушку: она нещадно била по щекам старую Еремеевну и за то, что дитя много кушало, и за то, что дитя мало кушало; она любила его так, что если бы он вздумал ее бить по щекам, она стала бы горько плакать, что милое, ненаглядное детище только обколотит об нее свои ручонки. Итак, разве чувство овцы, которая кормит своим молоком ягненка, чувство г-жи Простаковой, которая, быв и овцою и коровою, готова еще сделаться и лошадкой, чтобы возить в колясочке свое двадцатилетнее дитя, — разве все это не любовь? — Да, любовь, но какая? — любовь чувственная, животная, которая в овце, как в животном, отличающемся и животною фигурою, имеет свою истинную, прекрасную и восхищающую сторону, но которая в г-же Простаковой, как в животном, отличающемся человеческою фигурою, вместо овечьей, — бессмысленна, безобразна и отвратительна. Далее: ведь и Павел Афанасьевич Фамусов любил свою дочь, Софью Павловну: посмотрите, как он хлопочет, чтобы повыгоднее сбыть ее с рук, подороже продать… Продать? — какое ужасное слово!.. отец продает свою дочь, торгует ею, конечно, не по мелочи, но один раз навсегда, и не больше, как для одного человека, который будет называться ее мужем!.. Но ведь это он делает не для себя, а для ее же счастия? — скажут многие. Прекрасно! Но после этого и разбойник, который для приданого дочери зарежет перед ее свадьбою несколько человек, будет прав, потому что сделает это из любви к дочери? После этого и иная матушка, которая, не желая видеть в нищете свою нежно любимую дочь, научит или принудит ее сделать выгодный промысел из своей красоты, — тоже будет права, потому что поступит так из любви к дочери?.. И разве этого не бывает в самом деле? Разве старый подьячий, закореневший в лихоимстве и казнокрадстве, не поставлял первым и священным долгом своего родительского звания передать свое подлое ремесло нежно любимому сынку? Мы опять соглашаемся, что источник всего этого любовь, но
Вся статья о детских книгах имеет самое живое отношение к нашей действительности. И таких статей найдется у Белинского очень много уже и в то время.
Нет надобности говорить, что и взгляд Белинского в 1840 году на произведения беллетристики и поэзии мы называем отвлеченным только по сравнению с тем, что дано было нам его последующим развитием. Если же сравним его тогдашние статьи с предшествовавшею ему критикою, то найдем, что для того времени никто еще не проникался элементами нашей действительности так глубоко и живо, как и в то время была уже проникнута ими критика Белинского. Если он еще не останавливался исключительно на фактах, свойственных именно нашему, а не какому-нибудь другому быту, то постоянно он касался их и на каждой странице затрогивал частные вопросы нашей жизни. Доказательства тому постоянно встречаются даже в сделанных нами выписках, которые приводятся у нас в пример отвлеченности. Укажем, для примера, и на то, что, желая показать подробным разбором качества художественного произведения, Белинский выбирает не драму Шекспира, как сделал бы всякий другой на его месте, а комедию русского писателя. Из этого одного уже ясно было бы, что явления нашей жизни занимают его более, нежели что бы то ни было другое. Но — и это главное — не будем сами судить отвлеченным образом, а сообразим положение нашей литературы и публики в то время, когда Белинский начал писать в «Отечественных записках»: мы должны будем признаться, что вопросы, которые для настоящего времени представляются отвлеченными, тогда были действительными и живыми, как и теперь для русской публики самый живой и важный интерес имеют еще вопросы, которые в других странах давно уже считаются или отвлеченными, или мелкими, например, хотя бы литературные вопросы, за которыми все мы следим с таким живым интересом и которые у других народов не имеют силы возбуждать такого напряженного участия. В каждой стране, у каждого времени свои интересы. Мы, например, радуемся, и справедливо радуемся, тому, что наши молодые люди, избирающие ученое поприще, снова начинают посещать Европу для довершения своего образования — явление, напоминающее времена Петра Великого; а французам, англичанам ровно нет никакого дела до того, ездят ли за границу их молодые ученые, или не ездят. Правда, у них число таких путешественников во сто раз больше, нежели у нас, — и, однако же, это нисколько не обращает на себя их внимания. Мы, например, восхищаемся и поучаемся «Горем от ума», «Ревизором», «Мертвыми душами», как произведениями, в которых очень полно и верно отразилась наша жизнь; а французы, англичане, немцы о произведениях своей литературы, в которых жизнь общества была бы воспроизведена в тех границах, как в «Ревизоре» и «Мертвых душах», сказали бы, что они отражают жизнь очень неполно и отрывочно, — они сказали бы даже, что эти произведения очень отвлеченные от жизни: ведь находят же немцы, что «Коварство и любовь» Шиллера произведение довольно отвлеченное, а в нем немецкая жизнь изображена полнее, нежели русская у Гоголя и Грибоедова[46]. О французах и англичанах мы уже не говорим. Для них поэтические произведения имеют ныне вообще меньше живого значения, нежели для немцев.
Потребность стать по своим понятиям в уровень с образованною Европою и теперь у нас составляет один из важнейших вопросов жизни. Тем живее была она пятнадцать лет тому назад. Ныне роман Диккенса или Теккерея далеко не возбуждает того интереса у нас, какой бы возбуждал пятнадцать лет тому назад. Ныне, вероятно, никто не в состоянии был бы осилить «Витторию Аккоромбону» Тика, а пятнадцать лет тому назад и этот роман казался живым и интересным чтением. Переворот этот произведен Гоголем, Белинским и писателями, образовавшимися под их влиянием. Но само собою разумеется, что начало не бывает подобно концу, и Белинский должен был необходимо начать с того, чтобы знакомить нашу публику и литературу с современными понятиями об искусстве; должен был начать с того, чтобы толковать, что такое «художественное произведение», в чем состоят истинные достоинства романа, драмы и т. д., и т. д.; — ведь в то время, как он начал писать в «Отечественных записках», публика еще и не слыхивала об этих вещах. «Телескоп» читался мало: и, притом, в нем все еще было спутано в самом поэтическом беспорядке: современные понятия с отсталыми, восторженные похвалы Гоголю со статьями г. А. Хиджеу о малороссийском философе Сковороде. «Московского наблюдателя» не читал почти никто, по словам самого Белинского. Для истории литературы эти журналы являются предшественниками «Отечественных записок»; но для публики «Отечественные записки» были первым журналом, заговорившим о вещах, до того времени неслыханных: о прекрасном, об идее, о различии разумного и непосредственного существования, о действительности в поэзии, и т. д., и т. д.
Белинский по необходимости должен был начать дело с самого начала — с потопа и разделения язык, с объяснения того, что называется литературою, что такое называется поэтом, с подробных рассуждений о том, чем литературное произведение отличается от нелепой сказки или вздорного пустословия: все это нам нужно еще было узнать, все это возбуждало сомнения и недоумения, все приводило одних читателей в восторг, других в гнев; эти рассуждения, кажущиеся ныне отвлеченными, были в то время самою живою, насущною потребностью публики. Но да не возгордимся мы своими успехами: гордость пагубный грех; подумаем лучше о том, какими вопросами до сих пор мы сами интересуемся, будто важнейшими и живейшими: ведь книжка журнала составляет для самых живых из нас самое живое явление — да и то хорошо, потому что для многих из нас чуть ли не интереснейшая в газетах статья — номенклатура новых коллежских и надворных советников, — да и то хорошо: все-таки привыкают