рационально объяснить только одним: стремлением нейтрализовать русскую этническую оппозицию имперской власти. Modus vivendi старообрядчества и империи был сожительством, пропитанным взаимным недоверием. Тем более впечатляет и удивляет историческая устойчивость и прочность этого противоестественного союза, который мог иметь только иррациональное основание - объединявшую всех русских бессознательную этническую связь.
Однако любые формы сожительства и сотрудничества русского народа и имперского государства не могли отменить фундаментального факта. Материально небогатая, чрезвычайно обширная, этнически и культурно гетерогенная континентальная сухопутная империя существовала благодаря эксплуатации русских этнических ресурсов. Со стороны это бремя выглядело почетным и ответственным, но вряд ли оно импонировало низовому люду. И совершенно точно не принесло счастья русскому народу. «Победные парады в Берлине и в Париже, в Вене и в Варшаве никак не компенсируют тех страданий, которые принесли русскому народу Гитлеры, Наполеоны, Пилсудские, Карлы и прочие. Победные знамена над парижскими и берлинскими триумфальными арками не восстановили ни одной сожженной избы»[125].
Парадокс отечественной истории состоял в том, что империя была проекций русской витальной силы и, в то же время, питаясь русскими соками, подрывала и истощала эту силу. «Политические, экономические и культурные институты общества, которое могло бы стать русской нацией, были уничтожены или истощены потребностями империи, тогда как государство слабело от отсутствия этнической субстанции, неспособности по большей части вызвать к себе лояльность даже русских, не говоря уже о нерусских подданых»[126]. То была подлинно роковая связь, которая вела к истощению русских сил и, тем самым, ставила империю под удар.
Что же чувствовали и переживали сами русские накануне гибели «старой» империи? Русской массе вовсе не было характерно ощущение имперского перенапряжения, которое столетие спустя послужило капитальной причиной гибели СССР. Русские успешно плодились и размножались, они чувствовали себя победоносным, полным сил, уверенно смотрящим в будущее народом. Когда в 1899 г. Отделение этнографии Императорского русского географического общества занялось изучением вопроса о патриотизме простого народа (в современном понимании это был социологический опрос), то преобладающий тон ответов резюмировался следующей фразой: «В народе существует глубокое убеждение в непобедимости России»[127]. Хотя поражение в русско-японской войне подорвало этот массовый оптимистический пафос, нет оснований сомневаться, что, в отличие от конца XX в., в его начале русские совсем не собирались распроститься с империей, не были готовы «отряхнуть ее прах» со своих ног.
Тем не менее, к рубежу XIX и XX в. отчетливо обозначился предел русской этнической силы и Российской империи: имперская экспансия перешла свой оптимум, а доля русских в населении империи стала сокращаться, что соответственно вело к увеличению и без того немалой имперской ноши.
Имперская экспансия достигла своего предела к середине XIX в. Включение в состав империи Средней Азии было предприятием, не имевшим никаких серьезных общегосударственных резонов. По крайней мере высшая государственная власть, здраво оценивавшая состояние подвластной страны, этого совершенно точно не хотела. В каком-то смысле царизм был поставлен перед свершившимся фактом русскими военачальниками, чьи действия, по мнению даже симпатизировавших им людей, носили авантюрный характер[128].
Что же принесло включение Средней Азии и Казахстана в состав империи? Ничего, кроме потерь: огромных финансово-материальных затрат и отвлечения квалифицированных человеческих ресурсов. Средняя Азия не служила России ни сырьевой базой, ни рынком сбыта, ни очередной возможностью русской крестьянская колонизации[129]. Эти огромные территории не были интернализованы, природнены русскими, они остались для них чужими.
Здесь надломилась стратегия естественной, заполняющей подобно воде низины, русской ассимиляции. «Приняв в состав государства обширные территории Закавказья, Средней Азии и Казахстана, Россия перешагнула естественные ландшафтные границы ареала расселения русского этноса. […] выйдя за пределы естественного ареала расселения, русские столкнулись с этносами, имевшими совершенно иную культурно-историческую традицию… Остывающая лава русской колонизации, теряющая пассионарность, уже не могла перерабатывать чужеродные этнические элементы с прежним успехом, а снижение возможностей ассимиляции русским этносом все новых и новых “инородцев” неизбежно влияло и на скорость их гражданской натурализации и интеграции в российское общество»[130].
И дело было отнюдь не в недостатке ресурсов и внимания. Ведь кардинально изменить ситуацию не смогла даже советская политика форсированного развития национальных окраин. Миллионы русских (шире – восточных славян) рассеялись «как дым, как утренний туман», едва только Советы рухнули. Впрочем, славянская эмиграция из среднеазиатских советских республик началась еще полутора десятилетиями ранее кончины СССР: русские слишком очевидно чувствовали себя там лишними.
Говорить же о геополитических и стратегических интересах, якобы толкавших Россию в Среднюю Азию, можно, лишь перепутав местами причины и следствия. Если бы Россия не дошла до Афганистана и Памира, то о какой «Большой игре» с англичанами шла бы тогда речь? Ведь у нас просто не оказалось бы почвы для столкновения интересов с «англичанкой». Геополитика и стратегия постфактум притянуты для обоснования крайне сомнительного с точки зрения российских интересов завоевания Средней Азии.
Порою создается впечатление, что империями движет рок: в своей экспансии рано или поздно они превосходят некую границу возможного, за которой начинается их постепенное, поначалу незаметное скольжение вниз, к упадку.
Ведь главным ресурсом Российской империи были не пушки, деньги и железные дороги, а русский народ. Но как не велика была русская сила, к началу XX в. обозначился ее демографический предел. Если в 1800 г. доля великороссов составляла 54 % от численности населения империи, то столетие спустя, по переписи 1897 г., она уменьшилась уже до 44,3 % (17,8 % составили малороссы и 4,7 % белорусы).
Между тем демография имела решающее значение для судеб империй Нового времени. Эмпирически прослеживается отчетливая закономерность между снижением доли «имперского» народа менее половины общей численности населения страны и кризисным положением континентальных империй. Этнические турки в середине XIX в. составляли лишь 40 % населения Османской империи, которая считалась «больным человеком Европы». В воспринимавшейся современниками слабой и обреченной «двухосновной» Габсбургской монархии немцы в начале XX в. составляли менее четверти населения (вместе с венграми – 44 %; по совпадению столько же, сколько русские в Российской империи). Россия скрывала за блеском внешней мощи и бурным промышленным развитием острейшие проблемы и внутреннюю слабость, драматически проявившуюся с началом XX в.
Но, возможно, в России снижение удельного веса русских не имело такого значения, как в империях- конкурентах? Ведь общая доля трех восточнославянских народов (великороссов, малороссов и белорусов) в численности Российской империи составляла успокоительные две трети населения, своеобразное квалифицированное большинство. А в тогдашней имперской классификации все восточные славяне назывались русскими. (Характерна историческая устойчивость этого взгляда: даже в 1990-е гг. подавляющее большинство русских относило русских и украинцев к одной нации[131].)
Однако то была лишь одна сторона реальности. Другая состояла в том, что власть предержащая отлично осознавала внутривосточнославянскую этническую дифференциацию. Во всех переписях и ревизиях XVIII-XIX вв. обязательно указывался племенной состав населения, где великороссы отличались от малороссов и белорусов. Более того, с течением времени эта дифференциация приобретала нарастающее значение. Иначе трудно объяснить беспрецедентную жестокость государственной политики русификации украинского населения, начиная с 1860-х гг. По оценкам историков, ни одна этническая группа Российской империи, включая поляков, не сталкивалась с таким настойчивым стремлением имперских властей полностью подавить развитие национального языка и культуры[132].
Украинскую идентичность царское правительство рассматривало с точки зрения ее сепаратистского потенциала, который выглядел тем более опасным, что им могли воспользоваться геополитические конкуренты России - владевшая Галицией Австро-Венгрия и Германия. Даже если угроза украинского сепаратизма серьезно преувеличивалась, – в начале XX в. число приверженцев украинской идеи вряд ли превышало несколько тысяч человек интеллигенции, да и то больше в Галиции, в то время как киевская или харьковская газета на украинском языке едва могла собрать 200-300 подписчиков, – сам этот факт был равносилен признанию самостоятельной украинской идентичности, имевшей массовое, низовое основание в