не отрицали, Денисовы выдвинули новую соборную организацию своей поморской церкви. В их сочинениях и посланиях неизменно бесконечное количество раз подчеркивается соборное, а не иерархическое начало»70.
Старообрядчеству удивительным образом удалось соединить церковную и религиозную строгость со свободой интерпретации и толкования Священного писания (что послужило источником возникновения множества старообрядческих согласий) и демократизмом в устроении внутри церковной жизни. Ее важной чертой (по крайней мере, в случае с самым большим старообрядческим согласием — поповцами) было «постоянное участие мирян и рядового приходского священства в религиозной жизни общин и в общецерковной организации»71. Парадоксальным образом самое консервативное течение русского православия взлелеяло демократическую и даже либеральную тенденцию церковной жизни. (Здесь напрашивается плодотворная аналогия с западным протестантизмом.) И этот импульс, по авторитетному мнению Сергея Зеньковского, был одним из важных источников русского религиозного возрождения конца XIX — начала XX вв.72
Социальный аспект старообрядчества вполне в духе эпохи был облечен в религиозные формулы и эсхатологическую критику актуальной власти. Но он прекрасно прослеживается по составу этого движения, которое вобрало, втянуло в себя всех, кто сопротивлялся установлению жесткого социального и религиозного контроля над русским обществом. Общины и союзы русского Севера, сохранившие старые традиции земской демократии и живые воспоминания о республиках Новгорода, Пскова и Вятки; русские «украины» (Волга и Дон), куда издавна уходили не уживавшиеся в Московском царстве вольнолюбцы; большинство населения Сибири — в общем, со старым обрядом осталась наиболее сильная, волевая и энергичная часть русского народа, поднявшая знамя церковного и социального сопротивления.
Из религиозно-мистического и социального синкретизма, неразрывного переплетения религиозных и мирских мотивов старообрядчества можно, тем не менее, вычленить его социальный идеал. То было видение России как федерации самоуправляющихся крестьянских миров. Открытым оставался вопрос о самодержавной власти, основой признания которой могла послужить только ее верность дониконовскому православию. До тех пор пока государство и Церковь не вернулись на правильный путь, не соблюдали своеобразную конвенцию с русским народом, последний был единственным носителем идеала «священного царства» и оставлял за собой право находиться в оппозиции к совершившей метафизическое предательство власти. В общем и целом эта модель приближалась к западной идее «суверенной нации». Не случайно Зеньковский назвал подобные взгляды «концепцией христианской демократической нации», которая последовательно противостояла формировавшейся доктрине самодержавной империи.
Возможность русского национального государства отнюдь не интеллектуальная игра современного ума, она была заложена в российской истории в качестве одной из влиятельных альтернатив. По авторитетному мнению современного английского историка Доминика Ливена, в 1550 г. (то есть за столетие до раскола) Россия была значительно ближе к идеалу национального государства, «чем другие народы Европы того времени, не говоря уже обо всем остальном мире», ибо в ней наличествовало «единство династии, церкви и народа»73. Вторая половина XVI в. и весь XVII в. прошли под знаком борьбы имперской и национально- государственной альтернатив развития России, где старообрядцы воплощали вторую.
Стремление русских свободно жить на своей земле, требование свободы социальной и экономической жизни сочеталось с верностью культурным устоям и национальным консерватизмом. Старообрядчество было не только религиозным и социальным, но и культурным протестом против вестернизации русской элиты, включая высший клир, отчуждения государства от народной толщи. Культурный раскол петровской эпохи был подготовлен его предшественниками. «К концу царствования... второго Романова дворцовые порядки уже напоминают скорее будущие петровские ассамблеи, чем старомосковский надменно-суровый и чинный обиход»74.
Но, возможно, культурный консерватизм старообрядчества составлял непреодолимое препятствие на пути модернизации России? Такой взгляд возможен лишь в случае методологически порочного отождествления модернизации и вестернизации. В действительности старообрядцы воплотили в своих социальных, экономических и культурных практиках альтернативную, основывающуюся на национальной традиции, органичную, а не навязанную, модерн изаторс-кую модель.
Для дальнейшего понимания методологически важно различать традиционализм (в самом общем виде понимаемый как слепое и беспрекословное соблюдение буквы традиции, по Карлу Мангейму — нерефлектируемая приверженность прошлому), фундаментализм (попытку вернуться к истокам, восстановить аутентичность — религиозную, культурную, идеологическую и моральную) и консерватизм, сочетающий в различных пропорциях старое и новое, устойчивость и стремление к органичным, естественным образом вырастающим переменам. В нашем случае важно также разведение функционального (или ситуативного) и содержательного консерватизма. «В первом случае речь идет о людях, которые противятся переменам (в этом смысле можно говорить о консервативных либералах или консервативных коммунистах), об идеологии, выполняющей консервативную функцию по отношению к существующей действительности; во втором случае имеются в виду идеологии, определяемые по их социальному содержанию, независимо от актуальной функции...»75.
В данной дихотомии старообрядцы были консерваторами в смысле содержания их идеала и требований, но не в отношении российской действительности. Наоборот, их идеи подрывали ее, консерватизм старообрядчества объективно приобретал радикальный и даже революционный модус в отношении статус- кво. К мировоззрению старообрядцев в полной мере приложимо определение «консервативная утопия», которое поляк Анджей Валицкий, автор лучшей работы о русском славянофильстве, использовал для характеристики этого течения общественной жизни. (В свою очередь, термин «консервативная утопия» Валицкий позаимствовал у Мангейма.)
Старообрядцы не чурались перемен и даже испытывали острую потребность в кардинальном обновлении религиозной и социальной жизни. «Говоря о старом обряде, вожди сопротивления Никону и епископату на самом деле вели своих последователей не обратно к древнемосковской вере, а вере новой, вере, основанной на желании более горячей, более активной и более целостной религиозной жизни, чем та, которую они находили в своих приходах и обителях»76.
О ярких параллелях в организации церковной жизни у протестантов и старообрядцев уже упоминалось. Продолжение этого сравнительного ряда приведет нас к очевидной и очень плодотворной мысли о старообрядчестве как аналоге, русском субституте западной протестантской этики. Живую религиозную мотивацию, трезвость и строгий образ жизни, трудовую и бытовую дисциплину старообрядцы соединяли с трудолюбием, открытостью технологическим новшествам, экономической предприимчивостью. Старообрядцы дали России миллионы работников не за страх, а за совесть, тысячи удачливых и честных купцов, передовых промышленников стали ферментом ее экономической и технологической модернизации, важным стимулом общенационального развития. Культурный консерватизм и верность национальной традиции не только не были помехой, а, наоборот, очень важным и исключительно позитивным фактором в деле модернизации.
Непредвзятый анализ феномена старообрядчества позволяет по-новому взглянуть на отечественную историю и опровергнуть устойчивые негативные мифы в отношении русского народа. Народ этот вовсе не был безропотен, раболепно послушен власти, консервативно косен, антидемократичен и чужд духу перемен, которые в России де можно проводить только сверху, жестоко ломая народное сопротивление («бороться с