русской духовности относилась Федором Михайловичем в очень далекое и туманное будущее. А в настоящем каждый народ не просто мог, но был обязан лелеять свою самобытность, ведь перестав считать себя единственным носителем истины, он переставал быть и великим народом. Однако абстрактное признание допустимости мессианских притязаний любого народа Достоевский ограничивал тем, что подлинным считал лишь русский мессианизм. В общем, почти по Оруэллу: все звери равны, но некоторые — равнее других.
Не была чужда писателю и идея этнизации имперской политии, хотя выраженная скорее в виде смутного намека. Ведь если Россия сильна союзом царя с народом, то для сохранения этого союза и предотвращения грядущей кровавой революции, в отношении которой Достоевский испытывал сильный страх, необходимо пойти навстречу народу, удовлетворить его чаяния.
Тем не менее эта мысль выражена настолько расплывчато, а концентрация Достоевского на религиозной и экзистенциалистской проблематике была столь всепоглощающей, что его намек не воспринимался как выражение политической оппозиции. Наиболее дальновидные правительственные консерваторы считали писателя своим союзником и оказывали ему поддержку.
Впрочем, даже приверженность лагерю правительственных консерваторов не гарантировала безопасности в случае обращения к националистическим идеям. Вот очень показательный и важный пример. Михаил Катков, ведущий публицист и газетный редактор 1860-1880-х гг., имел репутацию одного из столпов официального консерватизма. Кредо этого течения состояло в сохранении статус-кво и противодействии любым новациям, способным его нарушить. В то же время Катков был одним из ярких выразителей великодержавного, имперского национализма. Он настаивал на первенствующем характере русского народа в империи и требовал признать за ним право навязывать другим народам свою волю и систему правления, включая в том числе их ассимиляцию: «В России одна господствующая национальность, один господствующий язык, развитый веками исторической жизни»134.
Катков вдохновлялся английским опытом, который не был применим в России в силу качественного отличия континентальной империи от колониальной. Возможно, программа Каткова была осуществима в отношении небольших и слабо развитых этнических групп, но вряд ли применима даже к татарам, не говоря уже о поляках, финнах, немцах или евреях. Хотя после польского восстания 1863—1864 гг. пламенные инвективы Каткова в адрес поляков были эмоционально близки верховной власти и значительной части русского образованного общества, каким могло стать реалистическое решение польской проблемы? Можно было уничтожить Польшу как политическую и даже административную единицу, но невозможно было элиминировать польское национальное сознание и ассимилировать поляков. Недвусмысленные намеки Каткова на нерусский характер власти («русское правительство в своей политике принимает характер нерусский»135) были вызовом традиционной имперской политике поддержания баланса между этническими элитами империи.
Массированная газетная пропаганда Каткова за этнизацию империи создала ему одно время репутацию фрондера и вызвала немалый общественный резонанс. По существу эта линия была оппозиционна традиционным имперским устоям и неудивительно, что выпуск его газеты был на некоторое время приостановлен.
Может показаться, что правление Александра III воплотило в жизнь идеи Каткова, однако не стоит преувеличивать русификаторские масштабы и радикализм целей политики «царя-националиста». Ведь жизненный императив империи состоял в сохранении стабильности, а любая насильственная и масштабная ассимиляция в рус-скость эту стабильность неизбежно подрывала. Поэтому политика русификации проводилась непоследовательно и ситуативно — там и тогда, где и когда она укрепляла стабильность, и сворачивалась, если стабильность оказывалась под угрозой.
Да и в принципиальном плане масштабная ассимиляции в рус-скость была невозможна, ведь русские к концу XIX в. составляли лишь немногим более 44% в общей численности населения империи. А украинцы упорно не соглашались быть русскими, да их таковыми и не считали, в противном случае не возникла бы необходимость в беспрецедентной по своей жестокости государственной политике русификации украинского населения, осуществлявшейся на протяжении второй половины XIX — начала XX вв. Если малороссы в самом деле представляли собой не более чем «этнографическую группу» русского народа, а малороссийского языка, по выражению министра внутренних дел (1868) графа П. А. Валуева, «нет, не было и не будет», то зачем же запрещали «испорченный диалект русского языка» и с такой настойчивостью добивались русификации «этнографической группы»? Ведь не приходило же никому в голову заниматься русификацией иных этнографических групп русского народа, которых было не так уж мало.
Не вносит определенности в эту двусмысленность и часто приводящееся (генетически восходящее к официальному дискурсу имперской эпохи) объяснение русификации украинцев боязнью политического сепаратизма. Дело даже не в том, что значение этой угрозы серьезно преувеличивалось. Если власть имущие расценивали ее как реальную, то, в полном соответствии с социологической теоремой Томаса, они не могли не предпринимать шагов по ее купированию. Но ведь и опасение политического сепаратизма «украинского племени» имело своим имплицитным основанием существование отдельной от русской украинской идентичности, разделявшейся массой простых малороссов.
Так или иначе, политика Александра III лишь внешне (да и то отчасти) напоминала катковские упования на русификацию империи и превращение русских в целом (а не только русской элиты) в господствующую национальность. Казус Каткова только подтверждает выявленную закономерность: любой последовательный русский националист, даже если он был консерватором официального толка, неизбежно вступал в противоречие с основами империи. При этом совместить интересы русского народа и империи не удавалось даже на теоретическом уровне, ибо концептуализация подобного рода и, тем более, ее публичная пропаганда рассматривались как угроза имперским устоям.
Если перейти от частных случаев к обобщениям и типологизации, то можно выделить три основные трактовки русскости в националистическом дискурсе, в той или иной степени связанные с определенными идеологическими и политическим течениями.
Одна из позиций, восходящая к славянофильству и теории «официальной народности», определяла русскость преимущественно или даже исключительно через ее атрибуты — православие и верность престолу. Другими словами, русский народ мог существовать только при господстве православно- монархического сознания. На этой точке зрения последовательно стояли упоминавшийся Михаил Катков и идеологи круга «черной сотни». Такая интерпретация русскости была связана с официальным консерватизмом, хотя и не совпадала с ним.
Вторую позицию можно определить как либеральную или, точнее, национал-либеральную. Она увязывала принцип национальности с либеральной демократией: без «признания прав человека», подчеркивал Петр Струве, «национализм есть либо пустое слово, либо грубый обман или самообман»136. Но и либерализм «для того, чтобы быть сильным, не может не быть национальным»137. Сама же национальность определялась принадлежностью к культуре. Духовным вождем национал-либерализма был Струве, вокруг которого сгруппировался круг как уже известных, так и начинавших свою карьеру интеллектуалов и публицистов: А. С. Изгоев, С. А. Котляревский, В. Н. Муравьев, А. Л. Погодин, П.Н.Савицкий, В.Г.Тардов, Н. В.Устряловидр. В распоряжении этого течения находились один из лучших отечественных журналов начала XX в. «Русская мысль» (в 1910-1917 гг. его редактировал сам Струве) и газета «Утро России».
Если национал-либералы в понимании национальности исходили из безусловного приоритета «почвы», то представители еще одной позиции выражали революционный для тогдашней России принцип «крови». Хотя, как ни покажется на первый взгляд странным, этой радикальной точке зрения отнюдь не были чужды некоторые либеральные коннотации. Так, наиболее видный представитель биологического детерминизма, талантливый и влиятельный предреволюционный публицист Михаил Меньшиков писал: «Нация — это когда