численности страны (соответственно 1,8% арестованных евреев и 1,8% — их доля в населении СССР до 1 сентября 1939 г.), так что нет оснований говорить о какой-то избирательности в этом отношении.
Более того, в ином ракурсе политика, которую называют антисемитской, парадоксальным образом выглядит защитой евреев! Высокая доля евреев среди руководства и следователей НКВД (21,3% на сентябрь 1938 г., а по некоторым данным — еще выше255) — чудовищной машины репрессий и насилия — неизбежно провоцировала массовый антисемитизм. В обыденном сознании русских, включая «старорежимную» интеллигенцию, евреи несли прямую ответственность за послереволюционный геноцид православного крестьянства и уничтожение традиционной России256.
Надо отдавать отчет в том, что интеллектуальные интерпретации сверхактивного участия евреев в формировании нового строя могут быть сколь угодно справедливы и точны, но они не релевантны массовому сознанию русских той эпохи. Отождествление евреев с преступлениями коммунистической власти было таким же фундаментальным фактом русской ментальности, как и присущее дореволюционным евреям (а в более широком смысле — всем малым народам царской России) отождествление русских с самодержавной империей. Дореволюционная имлицитная русофобия еврейства после революции эксплицировалась в антирусские социополитические и социокультурные практики. В 1930-е гг. бумеранг вернулся обратно в виде массового антисемитизма, охватившего, в том числе, сформированные из этнических славян новые административно-управленческие кадры и новый корпус интеллигенции.
Значительная представленность евреев в административно-управленческом аппарате, культуре и искусстве придавала конфликту старой и новой советских элит опасное этническое измерение, выступала одним из ключевых факторов отчуждения общества от режима, провоцируя народный антисемитизм и недовольство будто бы покровительствовавшей евреям верховной власти. Опыт Германии не позволял Кремлю легко отмахнуться от подобных опасений. Так что когда в ключевых советских ведомствах происходило изменение этнического баланса, а евреев, работавших в средствах массовой информации, вынуждали брать псевдонимы, власть нейтрализовывала массовое недовольство и потенциальную угрозу внутриэлитного бунта, тем самым косвенно защищая евреев. Конечно, в данном случае забота ее была не о евреях, а о себе родной.
Но вот в годы Великой Отечественной войны евреев спасали, что называется, по-настоящему: в 1941 г. они составили 26,9% всех эвакуированных из районов, которым грозила гитлеровская оккупация257.
Чтобы закончить с еврейским сюжетом, отметим, что распространенное и тщательно культивируемое мнение, будто в интеллектуальном и профессиональном отношении еврейская интеллигенция превосходила новую русскую, что-де в ходе «революции снизу» еврейских профессионалов заменили русские недоучки, представляет собой безосновательный миф. «Еврейский призыв» в коммунистическую власть, ее культурные и образовательные институты состоял из местечковых выходцев: ко второй половине 1920-х гг. еврейские местечки в пределах бывшей черты оседлости обезлюдели на 50%, зато еврейское население Великороссии увеличилось со 153 тыс. в 1897 г. До 590 тыс. в 1926 г., причем 544 тыс. евреев проживало в городах, а в государственных и общественных учреждениях работало 30% всех трудоспособных евреев258. Ну и какое же образование могли получить эти «интеллигенты» в своих местечках? Только талмудическое!
Костырченко в своей книге несколько раз красноречиво проговаривается о профессиональной компетентности еврейских кадров. Например, директор ТАСС, Хавинсон, был смещен со своего поста потому, что не смог перевести Сталину телеграмму с английского на русский язык. И это глава ведущего информационного агентства страны!259 Широкое представительство евреев среди советских студентов — в 1927 г. доля студентов-евреев в педагогических вузах РСФСР составляла 11,3%, в технических — 14,7, медицинских — 15,3, художественных — 21,3% — свидетельствует об их похвальной тяге к высшему образованию и свободным профессиям, но ровно ничего не говорит об их интеллектуальном уровне.
Так или иначе, в 30-е годы коммунистический режим вынужден был отказаться от стратегии «выжженной земли» в отношении русской этничности. Что же пришло взамен?
Было бы непростительным заблуждением полагать, что началась национал-большевистская трансформация режима, его перерождение в русском националистическом русле. Если в нем и было что-то «национальное», так это эксплуатация русских этнических ресурсов, а «русский национализм» сводился к включению в идеологический дискурс формулы о «старшем русском брате», обосновывавшей русскую жертвенность, а для самой жертвы служившей своеобразной анестезией, вербальной компенсацией. Вся эта прорусская риторика очень напоминает фразу из знаменитого фильма «Место встречи...»: «Мы тебя не больно зарежем — чик, и все...»
При Сталине и его преемниках отношение к русскому фактору носило исключительно инструментальный характер. Он использовался в той мере и в тех пределах, в которых это укрепляло базовые принципы режима (монопольная власть партии, коммунистическая идеология) и способствовало осуществлению главных государственных приоритетов, в общем, не изменившихся с дореволюционных времен: территориальная целостность, политическая стабильность, поддержание статуса великой державы. То, что называют национал-большевизмом, в действительности представляло собой возрождение традиционного государственного патриотизма — преданности Отечеству и служения государству, но с непременным добавлением: социалистическому Отечеству и советской Родине. Не говоря уже о верности делу коммунистической партии.
В сталинской интерпретации величие, талант и первенство русского народа состояли в том, что он первым поднял «флаг Советов против всего мира», «первым вырвался из цепей капитализма, первым установил Советскую власть», «породил Ленина»260. Староимперские иден-титеты и символы, отдельные элементы дореволюционной культуры, новое «старое» (великодержавное) прочтение отечественной истории и даже патронировавшееся государством православие включались в советскую идентичность, довольно органично вплетались в новую социальную и культурную ткань, не меняя при этом социальной сущности режима и даже укрепляя ее.
Несмотря на дифирамбы в честь «старшего брата», «талантливейшего русского народа» и пр., реальная политика коммунистической власти в отношении русского самосознания носила настороженно-агрессивный характер. После 1948 г. в стране не было открыто ни одного нового православного прихода, а часть уже открытых была раскассирована.
Еще более примечательно так называемое «ленинградское дело», которое, что весьма характерно, возникло в разгар культурно-идеологической кампании за «русское первенство». Обвиняемым — Н. А. Вознесенскому, А. А. Кузнецову, П. С. Попкову, М. И. Родионову и др. — инкриминировались «враждебные и антипартийные» разговоры о политической, экономической и духовной дискриминации РСФСР. Даже если подлинную подоплеку этого дела составляла борьба за власть в высшем эшелоне коммунистического руководства, а идея повышения институционального статуса РСФСР (создания Российской компартии или хотя бы Российского бюро в рамках ЦК, провозглашения Ленинграда столицей РСФСР и др.) лишь легитимировала амбиции части коммунистической элиты, выбор обвинения-предлога ясно давал понять советскому истеблишменту, что впредь на эту тему нельзя даже думать, не то что вслух заикаться.
Показательно, что в обвинительном документе «русскому сюжету» было посвящено лишь полторы из тридцати семи страниц текста, а какие-либо документальные свидетельства, подтверждающие серьезность этих планов, вообще отсутствуют. Тем не менее в историю «ленинградское дело» вошло как доказательство влиятельного русского национализма. Хотя, по мнению такого серьезного исследователя, как Хоскинг, в данном случае надо говорить не об этническом национализме, а о смутной идее повышения