меня — ведь все-таки вышло, что я навязался. На середине озера Сережка притабанил и буркнул:
— Якорь!
Я послушно пробрался на нос и с бросил в воду тяжелую чугунную плошку вроде утюга. За нею вымахнула, разматываясь, старая веревка.
— Садись! — сказал Сережка, повернулся лицом к носу лодки и подвинулся, чтобы дать место и мне.
Было очень холодно. Я дрожал. Я ничего не мог поделать с собой. Сережка досадливо поморщился, стянул с себя серый свитер, сунул его мне, не отводя взгляда от чего-то там, впереди. От чего — я не видел, сколько ни всматривался.
— Сейчас… Смотри… — повторял Сережка. Он ждал так напряженно, что и меня охватило нетерпение, предчувствие невероятного. Если бы Сережка сказал, что сию минуту начнется буря и вода закипит, я поверил бы ему. Но вот он схватился рукой за борт, подался вперед…
— Есть!
И при этом его восторженном крике из-за леса через прорезь между верхушками деревьев ударил ослепительно яркий луч, тонкий как стрела. Как будто подали издалека мощный сигнал, как будто вспыхнул огнем рубин в таинственной космической установке. В самое сердце ударил мне этот луч, обжег его, пронзил. И оттого, что разом скинуло напряжение сумасшедшего утра, и от боли в сердце я словно задохнулся, я вскочил в накренившейся лодке, и Сергей поднялся рядом со мной.
Кое-как мы установили равновесие. Красный луч бил прямо в глаза, острый и торжественный. И тогда Сережка, по-прежнему ничего не объясняя — да и времени не было объяснять! — велел мне слушать и повторять за ним.
— Солнцем горящим и не сгорающим… — начал Сережка суровым голосом. — Повторяй!
— Солнцем горящим и не сгорающим… — повторил я.
— Водой бушующей и не стихающей… Повторяй!
— Водой бушующей и не стихающей… — произнес я, и мне показалось, что мы с Сережкой в океане и волны захлестывают нас с головой.
— И жизнью самой…
— И жизнью самой…
— Клянусь пробиться ко всем тайнам, разорвать все цепи и сделать людей всемогущими!
Следом, я чувствовал, должен раздаться гром и сверкнуть молния. Но небо было ясно, грома и молнии не было. Были только Сережкины страшные глаза.
— И пусть поразят меня Фобос и Деймос — Страх и Ужас, — медленно сказал Сережка, — пусть они придут за мной, если я сдамся и сойду с пути!
Красный луч бил не переставая. Он все разрастался. Теперь он не жег, а грел, и вот над лесом появилось солнце.
Я оглянулся. В сверкании молодого солнца приземистое трехэтажное здание нашего лагеря казалось фантастическим кораблем. Полукруглая веранда, огражденная деревянными поручнями-рейками, была кормой. Выступавшая каменистая площадка с флагштоком — носовой палубой. И все было не таким, как минутой раньше, — и лес, и солнце, и озеро. Отныне, казалось мне, все будет великим и таинственным и от меня потребуются невероятные, значительнейшие поступки. Я почувствовал в сердце отвагу.
3
Мои разыскания о Сережке отчасти похожи на работу археолога: среди незначительных вещей он случайно обнаруживает великолепную золотую статуэтку, быть может, даже осколок ее, и по этому осколку должен представить себе блеск и величие, которые царили когда-то в пустынных ныне местах.
Точно так же и с Сережкой. Если бы днем мне сказали, что вот этот мальчишка произносил на восходе солнца страшную клятву, я бы не поверил. Но я сам видел Сережку утром. Воображение мое начало работать. Я следил за Сережкой. Я смотрел за ним во все глаза, пытался разгадать его тайну. И чем проще он держался, чем меньше был похож на того, утреннего Сережку, тем больше восхищения вызывал. Теперь мне казалось, что он и движется не как все, а сдержаннее и энергичнее, говорит не как все, а необыкновенно умно…
Одно меня немного задевало: ко мне Сережка даже не подходил. Нет, он не избегал меня: это было бы особой формой внимания. Он просто не замечал меня, словно мы с ним были малознакомы, словно не стояли мы, обнявшись, в шаткой лодке. Сначала я и в этом видел признак великой скрытности, умелой конспирации. Я думал: просто у нас с ним такая игра — не замечать друг друга, — и честно поддерживал ее. По правилам этой игры я должен был молчать и ждать. Напомню, что я был в том возрасте, когда человек не ищет объяснений, оправданий, причин, а непринужденно изобретает их сам. И чем нелепее придуманное объяснение, тем больше ему веришь. Мне и в голову не могло прийти, что я играю в эту молчаливую игру один. Мне казалось — вот-вот что-то произойдет. Каждый день я вставал с уверенностью: «Ну, сегодня…» Но день проходил за днем, и ничего не случалось.
Вскоре, правда, я сделал открытие: Сережка время от времени исчезает из лагеря. Никто не замечал этого, кроме меня. Он уходил по вечерам, а к ужину являлся аккуратно. Лишь однажды он опоздал. Вожатая стала спрашивать, где Разин. Надо было действовать, и я сказал, что его только что позвал руководитель авиамодельного кружка. Мне было велено сбегать за Сергеем. Я отправился не торопясь. Я раз двадцать обошел запертый домик авиамоделистов, а когда вернулся, все уже были в столовой и Сережка сидел на своем месте. Вожатая объявила, что меня «только за смертью посылать». Тем дело и кончилось.
Где был Сережка? Куда он исчезал? Я ломал голову в догадках, но ничего не мог придумать. Помню, одно время я размышлял о каком-то тайнике в лесу, где хранится нечто, имеющее отношение к нашей клятве. Я много думал об этом тайнике, я даже представлял его себе: под корневищем старой вывороченной ели запрятан сверток… Но что в нем?
Подойти к Сережке сам я не мог. Это надо было сделать в первый же день, а теперь было поздно. Да и вообще в то время я не представлял себе, как можно подойти к человеку и сказать: «Мне нужно с тобой поговорить». Я боялся и сейчас боюсь выглядеть навязчивым и вступаю в разговор лишь тогда, когда кто- нибудь захочет говорить со мной или когда абсолютно уверен, что собеседнику со мной интересно.
Потом мне стало боязно: смена кончится и мы разъедемся, а я так и останусь в неведении. Я чувствовал себя немножко одураченным. Сейчас я сравнил бы это положение с пушкинской «Метелью»: принесши клятву неведомо в чем, я словно женился неизвестно на ком…
Если бы я был прежним Санькой, я, наверно, просто выследил бы Сергея. Но то утро изменило меня. Во мне проснулось наконец чувство собственного достоинства. К тому же загадочное поведение Сережки чем-то и восхищало. Вот так, думал я, поступают мужчины: без объяснений, без лишних слов… И мне тоже хотелось вести себя по-мужски. Я ни разу не пошел за Сережкой.
До последнего дня я надеялся, до последней минуты. Уже смена кончилась, уже за нами пришли машины, а я все еще ждал. Я не верил, что со мной можно поступить так жестоко.
Но мы с Сережкой попали в разные автобусы, а когда они остановились возле управления железной дороги, ко мне бросилась мама. Пришлось уверять ее, что я не похудел, а поправился, и я заметил только, что Сережку никто не встречал. Он подхватил свою синюю спортивную сумку, пожал руки ребятам, оказавшимся подле него, и ушел.
Нет нужды описывать мое разочарование и обиду. Достаточно сказать, что и позже, когда мы с Сережкой проводили вместе целые вечера, разговаривая обо всем на свете, я ни разу не спросил его о клятве и о том, почему он так странно поступил.
Я немножко гордился этим умалчиванием, оно придавало мне сил, делало более независимым от Сережки. В конце концов, разве все на свете надо выяснять, договаривать до конца?
Но почему-то — смешное дело! — я с каждым годом все больше чувствую себя связанным той клятвой, которую Сережка заставил меня принять. И признаться, бывает очень муторно, когда мне кажется, будто я отступился от нее. В такие минуты Фобос и Деймос (Сережка тогда же объяснил мне, что так по- гречески называются спутники Марса) — Страх и Ужас — и вправду охватывают меня, приходят ко мне как