Профессор рисовал перед Сережкой математические и физические картины. Так это было. Он не объяснял и не рассказывал — он живописал. Он показывал связи между отдаленными явлениями, он выстраивал физическую картину мира, он оперировал именами, открытиями, формулами. Он рассказывал, над чем мучается сам, — и незачем говорить, что Сережка тут же брался решать проблемы профессора и предлагал свои варианты, хотя и безуспешно.
От пятницы до пятницы Сережка занимался. Как он сидел! Комнатка за кухней была в его распоряжении последний год. И он сидел так, словно шел последний год его жизни. Я только по названиям, ничего мне не говорящим, да по смене книг, одна мудреней другой, мог уследить за его занятиями в то лето и осень: векторное исчисление… Тензорное исчисление… Матричное исчисление… «Физика» Компанейца («Компанейская физика», — говорил Сережка. Он таскал ее и в школу, читал из-под парты); потом «Теория поля» Ландау и Лифшица; потом другие книги из Ландау-минимума — списка девяти труднейших книг, которые, говорят, под силу лишь аспирантам — студентам они не во всем доступны.
Со стороны это было увлекательное зрелище. Интересно ведь наблюдать, как человек богатеет, прибавляя одно к другому. В детстве я любил читать «Робинзона Крузо» и «Таинственный остров» именно потому, что испытывал чувство азарта, когда Робинзон или маленькая колония таинственного острова постепенно, начавши с нуля, устраивали вполне комфортабельную жизнь. Было интересно следить за самим процессом приобретения. Помнится, отдаленный кораль для прирученных животных приводил меня в полнейший восторг — я ужасно радовался за обитателей острова.
Вот примерно то же самое происходило и с Сережкой: он богател прямо на глазах, поднимаясь до степеней роскоши.
Общаться с Сережкой в те дни было невозможно. Я видел в его глазах тоску и голод. Он поминутно смотрел на часы. Это была отвратительная привычка. Он не торопился, нет, он поглядывал на часы машинально. И успокаивался только за книгой.
Он отказывался от всего — и от перемен, и от суббот.
В один из таких трудных для Сережки дней было покончено с баскетболом.
Ну да, я вспоминаю — Сережку исключили из баскетбольной команды, потому что он не явился на важную игру, назначенную на пятницу, и в классе был скандал, к которому Сережка отнесся с исключительным безразличием.
— Я предупредил, что не смогу играть в это время, — только и сказал он, и больше от него слова не могли добиться.
В классе в то время было повальное увлечение общественной работой. Нас с Мишкой Беленьким выбрали редакторами стенгазеты, и мы ночами сидели над листами ватмана. Мы выпускали газету «сюрпризом», когда ее никто не ждал. На нас обижались, нам говорили, что наш «Десятиклассник» — вовсе не орган десятого «Б», а орган Полыхина и Беленького. Витька Лунев собрал компанию и стал выпускать свой листок, язвительный и остроумный. Чуть косолапя, он подходил на большой перемене к «Десятикласснику» и торжественно прикалывал к углу свой «Зверобой». А мы злились, потому что его листок был живее и вызывал больше интереса, чем наш.
Потом из этого раздули дело, Витьку обвинили в выпуске «подпольного» листка; его обсуждали на собраниях. Он ходил героем, класс разделился на две группы. Переживаний было много.
Незачем говорить, что ни Сережка, ни Валька (я хотел было написать «ни тем более Валька», но остановился в нерешительности: к кому же из них было бы правильнее отнести это «тем более») — словом, ни тот ни другой во всех историях не участвовал.
То ли под влиянием Сергея, то ли сам по себе Валька тоже стал проявлять страсть к своеобразному накопительству. У него это приняло другую форму: он стал записываться во все кружки подряд. Было время, когда он почти каждую неделю изумлял меня небрежным сообщением:
— Записался в секцию бокса.
— Записался в автомобильный…
— В кружок танцев записался.
Валька — в кружке танцев! Этого и представить себе было нельзя. Но он исправно посещал все свои кружки — гораздо исправнее, чем школу, — и постоянно докладывал:
— Отрабатывали удар правой снизу. Хочешь, покажу?
— Вчера танцевали под радиолу. Я сам пригласил одну. Радиола дико генерировала.
— Машины в автомобильном кружке не оказалось. Пытаемся собрать мотоцикл.
Сережка сидел за книгами, Валька бегал по кружкам, только я, дурачок, занимался все эти годы бог весть чем. Ну да что теперь казниться!
26
Дня за три до зимних каникул Анна Николаевна появилась на перемене в нашем классе и, как обычно, начала покрикивать, чтобы все выходили в коридор.
— Дежурный! Кто дежурный? Откройте форточку! Разин, что с вами? Почему вы сидите? Вам отдельное приглашение?
Сережка поднял голову — на коленях у него лежала «Компанейская физика» — и с сожалением задвинул книгу в парту.
И тут Анна Николаевна вспомнила:
— Идите к директору, Разин. Вас директор вызывает, — и она с подозрением посмотрела на Сережку.
— Когда? — спросил Сережка невозмутимо, будто его вызывали к директору каждый день.
— Сейчас, на большой перемене.
Сережка пожал плечами и пошел. Я — следом.
— Может, баскетбольная история?
Сережка покачал головой: нет, вряд ли.
Мы спустились на второй этаж, открыли высокую, с прямоугольными накладками дверь. Секретарша спросила:
— Ты — Разин? — и посмотрела на Сережку с любопытством.
«Что они все? Что случилось?» — подумал я.
— Хочешь, пойду с тобой? — спросил я Сережку.
Наверно, какое-нибудь недоразумение, и я тут же на месте смогу доказать, что Сережка не виноват.
— Пойдем, — сказал Сережка.
Мы вошли в кабинет.
Петр Павлович, наш директор, как всегда, сидел за старинным своим столом и помешивал крепкий чай. Стакан был вставлен в серебряный подстаканник. Петр Павлович сидел вот так с утра до ночи — первый приходил в школу и последний уходил из нее. Казалось, он круглые сутки сидит в кабинете и пьет свой чай. Я не помню, чтобы он хоть раз появился, например, в нашем классе или встретился мне в коридоре. Иногда он стоял на площадке, у дверей своего кабинета, иногда внизу, у входа. Но и это было редко. Он просто сидел у себя за столом, и в то же время управлял школой так, словно он одновременно присутствовал на всех уроках во всех классах, в физкультурном зале и в учительской. Большая голова, густые седые брови придавали ему грозный вид: малыши обмирали со страху, когда их вызывали к директору. На самом деле это был мягкий человек. Чем старше мы становились, тем яснее это было для нас.
Петр Павлович строго посмотрел на Сережку, сдвинув брови, потом одна бровь чуть поднялась в удивлении — это он обратил внимание на меня.
— Вы всюду вместе? — спросил Петр Павлович.
Он все знал о своей школе, знал, конечно, и о нашей дружбе. Тем больше приходилось ему удивляться в тот день.
— Нам надо послать одного десятиклассника на олимпиаду в Москву, — сказал Петр Павлович и,