Пол поскрипывает. Вишневые, острый носок, а шнурки черные. Отец. Лодочки, бежевые, у стены, Бетина. Щели меж досками, дышат, пух скользит, припадая. Тень на полу. Моя. Тень переворачивает страницы. А голова к окну повернута, в ту сторону, где они стоят - мать и Питер. Полуботинки, светло- коричневые, под брюки. Мать. Черные кожаные кроссовки. Питер. Говорят, тихо, окно приоткрыто.
Этот альбом у нее всегда на столе лежал. Стол к стене сдвинут. Сдвинут, как мост. На берегу стоит, вдоль реки, голой, поскрипывающей. Аэрофотосъемка, вокруг света, одни ландшафты. Как коврики. Коврики сновидений, тысяча и один, с высоты ангельского полета. Всегда на столе, на том краю. И развернуты всякий раз на другой странице. По дням? Наугад? Нет, не всегда. То исчезал, то лежал закрытым. Все королевство.
Свет этот ноющий комариный у лица вьется, ламповый посреди дневного.
Легко... Если б знал я, что имела она в виду, говоря: это.
Это, думал тогда, то есть уже потом, что-то высвободилось в ней защемленное - я? Питер?
Вот, речь как речь, когда видишь ее, говоришь с нею, а отойдешь - и как детский калейдоскоп потряхиваешь у глаза - этот узор, тот ли?
Что - это? Без меня? Без Питера? Без обоих? Может, с двумя?
Не было там узора этого: без себя.
И теперь нет. Здесь она, я это чувствую, знаю, всеми чувствами знаю. Я бы видел ее, если бы сил хватало. Нет их, даже ресницы держать нет.
Здесь, не там она, где сейчас - что? Что с ней делают? Нет, не горит она, оборачивается на ветер, пламя покусывает губами. Не горит.
Смотрит через плечо. Молча. И мать вслед за ним, удваивая его взгляд, смотрит. Что-то ему говорит, оба отворачиваются к окну.
Отец подходит: можете взять - на альбом кивает, - если хотите.
Коврик. В зыбкую шашечку. Теплый. На развороте. В твоих руках.
Пух скользит вдоль по щелям в полу и взлетает по вздувшейся занавеске.
Легко.
Она кладет на глаза мне ладони.
Она говорит: забудь, ты свободен.
Она говорит: ты ребенок, ты редкий ребенок. Это будет легко.
Передергивается. Все передергивается.
Мгла предутренняя, несветающая. Дни, идущие чуть впереди, в три четверти, со спины. Эти, бережно сторонящиеся людей, три четверти. У всего, что отмечено жизнью.
Я пытаюсь открыть глаза. И не могу. Потому что - открыты. Потому что она - это я.
Ты, говорю, ты... - он прикладывает к губам палец.
Он спеленат в свою мать. Он кладет меня с нею третьей. Как матрешка - одна в одну.
Он не вышел еще на сушу. Он не делится ни на что. Он - кровосмешенье всего со всем. И называет это родством, близостью.
Он - как Хома Брут и Панночка в одном лице. Он бьется о меловой круг своего родства. Вслепую. Как Панночка-космос об атмосферу.
Он говорит, что знает голос каждого из моих пальцев. Каждый волос - по имени. И глаза - весь их лес, говорит, - по запаху.
Странно. При этой его невнимательности, при этом бездомьи его чувств. Без поводков к ним. Такая открытость. Будто он с того света.
Если отсюда, он говорит, смотреть. И к щеке моей льнет.
Как воздух плывет. Или на ветер ложится. Как на крыло. Два-три взмаха, но когда он их делает? До, всегда до того, как ты ловишь его во взгляде. До или после. Плывет на крыле, опустив к плечу голову и прикрыв глаза, будто держит незримую скрипку. Но при этом открыты, приближены, смотрят в тебя.
Если отсюда смотреть.
Как якорек плавучий, за кормой, в небе.
Родство, теплота... А потом - парниковый эффект. Вот обратная сторона его детства до гроба.
Странно, не любит воду. Почти не пьет ее. И под душем когда стоит, видно - насколько это не в его обиходе. Насколько это лишь потому, что я рядом. Странно, но запах его неизменен. Запах земли, летней ее полутени под соснами. Охра игольчатая, сухая. Чуть с муравьиною кислецой.
Он живет, как синтаксис его языка. Синтаксис оборотня, химеры. Голова птичья, тело льва, крылья дыбом и хвост рыбий. Он движется в любом режиме, смотря с какой ноги встанет, ступит. И трижды еще по пути сменит ногу. И этот прищур со хмельком-огоньком на реальность - видали, мол, и не такое. Синтаксис ангелов в свальном грехе, когда те к дочерям человечьим входили. Без знаков, без точек. На ветер.
Работа в движении, говорит.
Но это ведь жизнь, а не Джойс, - то, что меж нами.
В движении, говорит. Как процесс письма. Что-то вычеркивает, вписывает поверх, меняет событья местами, кроит.
Всё родней, всё теплей - отчужденнее, то есть.
Не слышит.
Предай земле, говорю, не тревожь тени, не вызывай духов.
Заведи, говорю, дом, жену, пса... Послушай мудрых.
Смеется: что на земле мудрость, то у нас пошлость, правда? - скворцу говорит, раскачивающемуся над ним на ветке.
Ты, говорю, как деревце на плече носишь нашу историю, как саженец - то там привьешь, то там, и опять переносишь.
Да, говорит, образно. Хожу и обмакиваю, как перо в чернильницы.
Он живет в черновиках времени.
Он вьет гнезда из слов.
Он тунгус, рядом с ним отклоняются все стрелки.
Он читает меня по губам пальцем.
Его отношение к людям неясно.
Он травит свою судьбу, как пес кота: передними лапами настигая, а задними пятясь. Одновременно - и лает и машет хвостом. И отходит от дерева, пожимая плечами.
Не судьбу, улыбается, а... - смотрит вверх, не может найти слово.
Рвет рубахи родства на груди, а сам вьется по следу иного.
Странно все это. И действительно - будто нет конца. И в который раз уже нет его. Как река - то под землю уходит, то снова высверкивает, шнурует даль.
Стихло. Оборвалось. Всё, кажется. Дни, недели. И вдруг звонок:
ты посмотри, говорит, ты посмотри сверху - что пишется!...
Она открывает глаза. Она висит на моих ресницах. И в глубине ее глаз - будто пламя свечи, той, между нами, взвивавшейся и опадавшей. Она покручивает реле: больше... меньше...
Маски - обе - уже на стене, на одном гвозде. Больше... меньше...
Молчит. Смотрит, верложит губами и головой подергивает по-птичьи.
Ну - скажи же.
И совсем тихо, в плечо мне:
Не думала... что это будет... так... легко.
День. Луг. Трава голубая от неба. Рыжий лохматый пес, он уносится от нас далеко вперед, как рваное пламя растягиваясь в прыжке и сжимаясь в шар, отскакивая от земли и вновь распрямляясь.
Она подобрала его в Италии, он сидел под деревом на узкой пустынной улочке и смотрел, чуть склонив набок голову, на пятна солнца, игравшие на мостовой.
Она еле слышно касается моего уха губами, этим ее сережечным лепетом. Я не вижу ее. Дрожь