От появления Сенеди у него закрутило в желудке. Он говорил себе — от ума, не от сердца: Сенеди мог причинить мне гораздо больше вреда; Сенеди мог так меня прижать, что я признался бы во всем что угодно. Так что Сенеди сделал мне одолжение, выдавив из меня то, что хотел, и ничего больше.
Но он не мог быть таким снисходительным, когда на руках еще оставались живые отметины от пальцев атеви. Его чуть не полностью лишили достоинства. Он неуклюже, одной рукой, попытался скрутить волосы на затылке — хотел заплести их в косу или две, чтоб держались, но рука, которую ему выворачивали, не могла подняться, и его начинало трясти. Он злился, ему было больно, и мозги работали как в слепом тумане, он не знал, кого во всем винить: не Сенеди, в конечном счете, не Илисиди — даже не Табини, у которого имелись все основания с подозрением относиться к мотивам землян, когда свидетельство человеческой космической деятельности вот оно, прямо над головой, а его собственное правительство шатается.
Пока я давал телевизионное интервью и болтал с туристами, которые обо всем этом ни словечком не обмолвились.
Управление, наверное, обрывает телефоны, пытаясь дозвониться до меня, но атевийские сводки новостей под строгим контролем. Ни одно известие такого огромного значения не выскользнет в свет, пока того не захочет Табини, ни в этой Ассоциации, ни в других: атевийские воззрения на приоритеты, на общественные права и на обязанность айчжиин обеспечивать общественное благо ставят прецедент выше демократии.
Туристы могли и в самом деле ничего не знать, если несколько дней не смотрели телепередач. Даже телевизионная бригада могла не знать. А вот оппозиционеры, которые тяготеют к Илисиди, как сопернице Табини… у них наверняка есть свои источники информации, даже в хасдраваде, ведь атевийские ассоциации не имеют границ. Вот они наверняка захотели бы добраться до пайдхи и до информации, которой он обладает. И немедленно. И любой ценой.
А какие-то конкурирующие группировки, может быть, хотели заглушить слова пайдхи, характер которых они, как им казалось, знают и так, без всяких допросов.
А может, они хотели чего-то другого. Может, никогда и не было никаких покушений на его жизнь — может, они просто хотели схватить его и допросить, узнать, что скажет землянин и что это будет значить для их положения, прежде чем Табини предпримет какие-то действия, смысл которых им будет непонятен.
Табини сам отдал приказ о спешном и досрочном возвращении из Тайбена после того, как вооружил меня против вполне предсказуемых действий людей, к которым Табини уже решил меня отправить?
А было ли покушение в моей спальне вообще подлинным хоть в каком-то смысле — или же Табини сам его организовал, чтобы иметь предлог?
И почему Банитчи, агент столь высокого ранга, так кстати оказался в моем крыле здания той ночью? Повара и мелкие чиновники не заслуживают такого уровня охраны. Да, они охраняли именно мою комнату — Табини был уже в курсе того, что происходит в небе.
Но чтобы агент с опытом Банитчи позволил человеку, которого он охраняет, спать при открытой садовой двери и решетке?
Все путалось и расплывалось. Он чувствовал, как руки стали влажными от холодного пота, его внезапно ошеломила злость и обида за все эти игры. А я ведь поверил Сенеди. Поверил спектаклю в подвале, когда мне приставили пистолет ко лбу — они заставили меня считать, что я умру, и в такой момент, черт побери, когда, казалось бы, я должен был думать о Барб, когда, казалось бы, я должен был думать о матери, о Тоби, хоть о каком-нибудь человеке, — ни о ком таком я не думал. Они поставили меня в ситуацию, когда перед человеком раскрываются самые ошеломительные, глубоко личные истины, и я не обнаружил в себе никаких благородных чувств, даже просто человеческой реакции. Высокие снега да небо — вот все, что я смог увидеть, одиночество вот все, что сумел вообразить, — просто снег, просто небо и холод, там, наверху, куда я убегал, чтобы найти одиночество вдали от моей работы, от шумных притязаний моей собственной семьи на мое время, — вот та правда, с которой они меня столкнули, и нет во мне ни единой теплой человеческой мысли, ни любви, ни человечности…
Ладонь взлетела к лицу в последний миг, едва успела прикрыть внезапно хлынувшие слезы — беспомощная, детская реакция, он сразу твердо сказал себе, что это просто нервы, психологический срыв после пережитого кризиса по крайней мере, вполне человеческая реакция… если найдется хоть что-нибудь в моих поступках человеческое и естественное, если найдется в моих поступках хоть что-то еще, кроме проклятой цепи продуманных, рассчитанных, технически и политически взвешенных ходов…
— Нади!
Над ним застыл Гири. Брен не знал Гири. Гири не знал его. Просто Гири видел, что пайдхи ведет себя странно, а вдова не хочет, чтобы он умер, потому что он ей нужен.
Хорошо, что хоть кому-то я нужен.
Брен вытер глаза, откинул голову на спинку кресла и расслабил лицо, убрав с него всякое выражение, мысленно обрубив для этого нервы, делая все более короткие вдохи, пока не стал таким же каменно-спокойным, как Банитчи или Табини.
— Вам больно, нанд' пайдхи? Вам нужен врач?
Смятение Гири было таким смешным, таким безумно, истерически смешным, что чуть не раскололо маску Брена. Он рассмеялся — одним коротким, сдавленным смешком — но тут же овладел собой и второй раз вытер глаза.
— Нет, — сказал он, пока Гири не поднял тревогу. — Нет, черт побери, мне не нужен врач. Со мной все в порядке. Я просто устал.
Он закрыл глаза, чтобы к нему больше не лезли с помощью и сочувствием, снова почувствовал, как текут слезы, но не поднял век, он просто старался дышать спокойно… вниз по длинной-длинной, раскалывающей голову спирали тепла от огня и недостатка кислорода, спирали, которая кончалась неизвестно где, в кружащей голову темноте. Он слышал, как где-то на заднем плане переговариваются встревоженные голоса… наверно, обо мне говорят. Черт, а почему бы им не говорить обо мне?
Обычно вас предают слуги, такие люди как Джинана и Майги, Тано и Алгини. Но среди полощущих знамен, среди лязга оружия и дыма от разрушенных домов меняются правила всего сущего. Разверзается преисподняя… А может, это просто телевидение. Матчими и тени прошлого.
Кровь на террасе, сказала Чжейго, вернувшись из-под дождя, и лицо Банитчи превратилось в зеркало.
Зверь ходит по коридорам Мальгури после полуночи, когда все спят… Ищет свою голову и чертовски расстраивается из-за нее.
Это мой пистолет, сказал Банитчи, — но так оно и было. Меня использовали, и Банитчи использовали, и Чжейго использовали — всех использовали, всеми возможными способами. Все разыграно, все это — матчими, а простые атеви все равно не знают этой игры — простые атеви никогда не понимали вражды между землянами: теми, которые должны были остаться на станции, и теми, которые взяли корабль и улетели, на чертовых двести лет, настоящих земных лет…
Мы провалились сквозь дыру в пространстве и не нашли ни единой знакомой звезды, изучив спектры тысячи солнц… солнц, которые полощут на атевийских знаменах, на знаменах, провозглашающих войну, провозглашающих владычество над миром… миром, который потерпевшим крушение землянам казался верной надеждой на спасение и свободную жизнь.
Брен тихо лежал в кресле, вслушиваясь в треск огня, позволяя приливам головной боли приходить и уходить, лежал, изможденный эмоционально и физически, мучаясь от боли в десятке мест, проснувшейся теперь, когда он согрелся… но болело все-таки меньше, чем когда приходилось двигаться.
Пилотская Гильдия решила, что надо построить станцию в качестве базы и отправиться на поиски нужных материалов к ближайшей подходящей звезде. И плевать на техников, не входящих в экипаж, на рабочих-монтажников. Эту историю знает каждый ребенок на Мосфейре. Каждый ребенок знает, как «Феникс» предал их и почему «Феникс» перестал быть значащим фактором в их жизни. Время между звездами течет долго и век проходит не так, как должен бы, — словно в легенде, где человек проспал сто лет и даже не понял.
В атевийской легенде или человеческой, сейчас он уже не мог сказать.
Гусыниин и золотые яйца. Они не решатся убить пайдхи. Как иначе узнают они то, что им надо