Воистину, мы в ответе за то, что понаписали. Каждый сам выбирает перенесение. Чтобы потом перенесение могло точно так же выбрать его самого…).
А привнесение — вот оно, все еще ожидает на проводе.
— Суворов, я, наверно, не вовремя?
Он подумал. Она помолчала. Было слышно, как она думает то же — словно идет за ним по пятам. Господи, сколько же раз в своей жизни мы убиваем влюбленных в нас женщин?
Он сказал:
— Наверное, вовремя больше не будет.
Слава Богу, не вслух. А вслух он сказал:
— Если б хоть что-нибудь в мире случалось когда-нибудь вовремя, я бы чего-нибудь где-нибудь да успел. К примеру, позавтракать. А так — вовремя только ты…
— Что ж, спасибо за откровенность.
Повесила трубку. Совсем как в России — пунктиром гудки. Подходящие позывные для зачина нового дня.
И света — тьма-тьмущая. Сухо так, будто в мире нигде нет дождя…
Ну а потом неделю кряду, не переставая, словно рухнув потопом с библейских страниц, лил дождь. Лил и лил.
Почти все время гости проводили у себя в апартаментах, строча не поспевающие за их хмурым азартом черновики. За едой предпочитали отделываться малозначащими репликами и спешили поскорее расстаться, чтобы ненароком не выдать конкурентам своих бесценных задумок. Периодически кто-то из них, прихватив из бара бутылку, шел на веранду и под шум ливня предавался в одиночку нахлынувшей тоске — извечному послевкусию сочинительства. На пробковой доске перед библиотекой каждое утро дразнящими коллег намеками появлялись листы снятых копий с подвернувшихся к случаю документов по делу Лиры фон Реттау.
С балкона мансарды Суворов видел, как Дарси трижды в день, собираясь в столовую, запирает на щеколду окно, выходящее на их общую с Расьолем террасу, опоясывавшую второй этаж широкой буквой «Г». Шпиономания Жан-Марка была не так выражена, зато отличалась типично галльским коварством: как-то раз Суворов застал его за подвязыванием к ручке двери незаметного узелка.
Дождь окончательно спрятал Вальдзее за пеленой подвижной воды, будто вынудил озеро подняться в рост, предварительно стерев с лица земли потускневшие Альпы. Чтобы размять ноги, Суворов отправлялся к нему под зонтом пару раз на свидание и, вприпрыжку одолевая лужи, шел по размытой дорожке в звенящий разбухшими листьями парк. По пути то и дело кошачьим дерьмом попадались раздувшиеся от немерено выпитой влаги бездомные эксгибиционистки-улитки. Похожие на пиявок, они благоденствовали, не боясь нападения птиц: радикальный окрас даровал им малопочтенную неуязвимость. Мысль о том, что их собратья в России куда как успешней решили квартирный вопрос, придавала Суворову толику оптимизма. В остальном побеждали усталость и грусть: несмотря на исписанный ворох страниц, работа не клеилась. Что-то было не так, но вот где и когда захворала его интуиция, он никак не умел просчитать.
Попытавшись взять старт с начала, Суворов выстроил целый кроссворд, заполняя его именами и фактами по мере того, как сомненья сменялись надеждой разгадки. Однако что-то в квадрате все время шаталось, угрожая нарушить зыбкое равновесие и без того неустойчивой кладкой конструкции. Суворов ощущал себя измученным канатоходцем, у которого руки измазаны маслом и едва держат шест.
Родившись за тридцать лет до своего исчезновения, Лира фон Реттау оставила столько следов, что связать их в единую цепь обстоятельств было непросто. Начать с того, что день ее появленья на свет был омрачен внезапным сиротством. Не вынеся кесарева сечения, спустя шесть часов беспощадной борьбы с застрявшим в утробе плодом ее мать, в девичестве талантливая актриса, прославившаяся исполнением на парижских подмостках тягучих трагедий Расина, словно мстя судьбе за вынужденный — по причине замужества — отказ от театральной карьеры, отыграла свою последнюю роль столь убедительно, что отошла в мир иной еще прежде, чем измученный акушер перерезал едва не задушившую младенца пуповину. Ральф фон Реттау, вельможный граф, знатный печатник, любимец Бисмарка и бескорыстный любитель-философ по совместительству, в то утро как раз закончил вычитывать гранки набора доселе неведомого трактата из Якоба Бёме, почитаемого им за непревзойденное умение слагать из мистических откровений будоражащую разум вселенную. Протерев спиртом руки, издатель поспешил на пролетке домой, бросив перед уходом директору своей типографии: «Вот день, когда дьявол и небо отступают в позоре пред мощью постигшего истину гения», чем впоследствии навлек на себя запоздалые упреки в кощунственной неосмотрительности, ибо не успел он проехать и двух кварталов, как врезался в летящий навстречу фаэтон племянника местного бургомистра, запомнившегося согражданам разве что этим вот эпизодом да своей страстью к юным субреткам и кутежам. Удар был столь силен, что фон Реттау успел только крякнуть подстреленной уткой и, словно того и ждал, ринуться из накренившейся двуколки в короткий, но броский полет, чтобы, раскидав ласточкой руки, с присущей мечтателям легковесностью вонзиться головою в придорожный столб, на котором вечером ранее нашли пристанище тяжелые механические часы, подаренные городку Ауслебену муниципалитетом итальянской Лукки. Часы устояли, а вот стрелки на них отказались продолжить свой ход, засвидетельствовав с железной бесстрастностью (и необходимой поправкой на апеннинское представленье о точности) минуту дожидавшейся Ральфа фон Реттау на углу его улицы кары — то ли небес, то ли их бесовской антитезы, то ли того и другого разом. Если верить врачу- акушеру, эта застигнутая врасплох минута совершенно совпала с мгновением, когда супруга незадачливого идеалиста издала последний свой вздох. Лирой младенец был наречен в честь погибших родителей, переняв по две буквы из первых слогов их имен (мать ее, если вдруг кто позабыл, звали Лидией).
Попечителем девочки выступил брат Ральфа фон Реттау. К этому прожигателю жизни, куда больше занятому ипподромными ставками, преферансом и дегустацией шустрых жокеев, нежели отправлением скучных обязанностей воспитателя быстро взрослеющей девушки, Лира не чувствовала ничего, кроме прохладной, ровной ненависти и пытливого, внимательного к мелочам презрения. Свою затянувшуюся (не исключено, что на всю ее жизнь… Фабьен, Горчаков и Пенроуз, автор должен быть честен!) пресловутую девственность в многочисленных письмах она объясняла тем подспудным, но, пожалуй, заслуженным отвращением, которое внушал ей к мужескому полу этот непривередливый в вопросах морали — и столь неопрятный в выборе объектов своего вожделения — монстроподобный сатир. Красоту свою Лира фон Реттау воспринимала как испытание — перед тем, что сулила ей страсть. Однако приблизиться к ней, чтобы встретиться с глазу на глаз, она не спешила. Вперед тела и изводимой сомнениями, не окрепшей покуда души она предпочла осторожным дозором выставить разум. Как всякий пущенный самотеком ручей, он не гнушался выискивать закоулки сорных подробностей — в каждой строчке прочитанных книг. Воображение Лиры охотно вступало в игру и дорисовывало нескромными штрихами заимствованные из фолиантов описания волнительных сцен, проверяя свои избыточные способности в беседах с ошеломленными подругами, которые вскорости неминуемо становились ее завистливыми и преданными врагами, тем самым