Что ж, вот вам в руки и карты: теперь уж насмотритесь на него в своей камере…»
Сюжет: шахматист играет партию в блиц. На часах остаются секунды. На доске — позиция, которую, ведись игра в обычном регламенте, можно было бы с легкостью довести до победы. Однако стрелкой на циферблате уже задран кверху флажок. Замерев в горизонтальном положении, он вот-вот рухнет. Краем сознания в ожидании хода соперника шахматист думает: если чудо свершится и флажок устоит, я никогда не умру. В следующий миг он ставит мат. Пожимая руку поверженному противнику, шахматист так же, краем сознания, думает: какая только чушь не лезет в голову в азарте борьбы! А внутренний голос его тихо так спрашивает: а вдруг?.. Да что мне с ним делать, с бессмертием? — вступает в диалог здравый смысл. Погоди, говорит внутренний голос, то как раз не твоя забота. Ты не знаешь еще, что способно бессмертие сделать с тобой!.. У шахматиста пробегают по коже мурашки.
Вечером, у себя в кабинете, разбирая закончившуюся партию, он раз за разом удостоверяется, что должен был ее проиграть: по невнимательности визави пропустил очевидный «зевок» — в тот самый момент, когда решалась судьба поединка. Краем сознания, как уже дважды до того, шахматист понимает: бессмертие началось… Испытать это предположение возможно одним только способом: жить и ждать. Жить и ждать (тик-так, тик-так). И смотреть, цепенея, на задранный кверху флажок.
Суворов плеснул в стакан коньяку. Закурил. В голове его зыбко и гул. Едва он прикрывает веки, как мир отвечает каким-то стеклянным молчанием. Плоскость режется плоскостью. Площадь сечения в аккурат пролегает по экватору стылого мозга. В каретку машинки плоско заправлен девственный лист. Чем испачкать его? Где взять хотя бы одно плодородное слово, чтоб засеять его пустоту?..
Одиночество — это не то состоянье, когда ты один. Это то состояние, когда тебя нигде нету.
Вот где руки графини Игнатовой-Штеглиц: все, что было беременно в нем, — растворено, улетучилось. Боли тоже нет — только прохлада…
Постижение бездны себя. У нее, этой бездны, лишь два измерения: верх и низ. Ледяной вертикальный каток. Зацепиться в нем не за что.
Сюжет: сановитая особа, увлекшаяся изящной словесностью, приглашает к себе на виллу трех писателей, чтобы переспать с ними в одну ночь, а наутро исчезнуть. Спустя век на вилле оказываются три других прозаика. Им вменяется рассказать в трех сочиненных новеллах все то, что содеялось здесь же сто лет назад. Для удобства в имение доставлена копия прежней хозяйки. Соблазнив литераторов, она с каждым из них встречает один и тот же рассвет, но при этом, повторяя в точности трюк прототипа, — в трех разных комнатах. Потом копия испаряется. Подчиняясь заявленной фабуле, двое бросаются наперегонки искать ее след. Третий решает пока задержаться на вилле. В лабиринте библиотеки он находит намек: две фотографии. На них — два идентичных лица. На лицах — две вполне одинаковых родинки. Но что-то в снимках его настораживает. На одной фотографии за спиной у объекта он замечает часы. Он их знает: те, что висят на перронном столбе у входа на станцию. На другой фотографии искомый объект запечатлен в той же позе, но — на фоне платана, что все так же стоит пред калиткой у въезда в усадьбу, как стоял он и сто лет назад. Тут-то писатель и обличает подлог: все дело в кроне. Если в действительности ветви старого дерева, покорные притяжению солнца, явным образом клонятся влево, то на снимке — напротив, дают столь же сильный крен вправо. По покойно висящей листве ясно, что ветра там нет. На лице у объекта, как раз под улыбкой, отчетливо видится родинка. Оба снимка ее помещают с одной стороны. Выходит, один из них лжет. Или оба? Разумеется, оба: несомненно, что точки на подбородке пририсованы позже. В пользу данного факта говорит и то обстоятельство, что в описаниях встречавшихся с объектом очевидцев про родинку не упомянуто ни словом. Стало быть, это — намеренно посланный
Лишь то, что объект, явившись на виллу, был там не один, а вдвоем. Похоже, что копия — тоже.
Есть тут, однако, загвоздка: двойка не делится на три. Хотя, если взглянуть на проблему с другой стороны, без двух не бывает и трех. Плоскость рождает пространство, как радиус — сферу. Циферблат подчиняется стрелкам часов. Циркуль чертит окружность. Окружность приносит себя в жертву плотному остовом кругу. Круг стремится скорее сложиться в свой шар. Весло ударяет по глади воды, заливает ее мириадами зыбких кругов, от которых украдена капля — первообраз пространства…
Но потом капля падает, и пространство сжимается. Остаются сплошные круги — первообраз сознанья. Тупое томление чувств. Бесконечная исповедь косноязычного воображения.
Над Дафхерцингом — солнце. Растяжимость слепого пятна. В синем зеркале озера мешают мозаику блики. Маслянистая пленка стекла. Штилевые пластинки молчания. Чешуя. Серебристая, серебристо- ребристая, ребристо-лучистая — чешуя. Раскаленная черепичная кровля песчаного дна.
Под черепичным навесом на балюстраде веранды — мальчишка. Свирель его — камень. Мелодия камня — …,…,…......,…,…! — безмолвие.
Чешую сушит ветер. Она шелушится, крошится, песочится и оседает песком на прибрежный песок.
Дождя нигде нет.
Взболтав легкой дрожью пространство, часы трижды бьют: бум, б-бум-м, б-б-бум-м-м.
Летаргия. Никто никому в ней не снится.
Под самой ресничкой у неба плоскокрыло летит первобытная бабочка, заплетая в рисунок полета его три измерения: суетливость, бессмыслицу и красоту.
Прямо под ними
в эту минуту
на вилле звонит телефон…
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ (Либидо)
Я себя никогда не забуду.
Когда человек не живет, он не всегда умирает. Не совладав с суицидом, например, отправляется в Вену.
Первым делом нужно ему предоставить жилье. Смотрим на карту. Пожалуй, лучше всего поселить Дарси в центре, в гостинице на Штефанс-плац. Тому есть причины: во-первых, негоже одного из героев романа тащить под финал на задворки; во-вторых, присущая сочинителям вредность подбивает нас обустроить для Оскара нечто вроде ловушки: отель «Амбассадор» расположен под боком у знаменитого шпиля. Пусть же Дарси, глядя на сей гордый перст, указующий небу его направление, тщится себе подсказать: недостижимых высот не бывает — есть только недостижимые души… А заодно размышляет о том, что наконечник собора походит на гвоздь, навеки прибитый к позору людского бессилия, сполна ощутившего бренность дольнего существования.
Но здесь припасен и сюрприз: тот же шпиль воплощает собой стержень веры — в то, что, как принято думать, обретается вне человеческой биографии и, каждый втайне на это надеется, больше и глубже, чем любые бессилие и позор. Выходит, шпиль — это шпилька, которой нет-нет, а мы кольнем Дарси за то, что он не проверил надежду эту на практике — выжил…
Стало быть, Вена. Судя по карте, первые дни Дарси нравится, побродив по Рингу, мимо Бург-театра и здания Парламента, выйти к Площади Марии-Терезии, постоять в окружении близнецовых музеев, пересечь дорогу, пройти в городские ворота, потом — вот тут, через Гендель-плац, вдоль загорающих на хофбургской лужайке студентов и разноцветных конных экипажей. Затем, нырнув в арку, миновать сквозь толпы