Ровно в восемь я совершил круг почета, обнялся со всеми по очереди и удалился в свой номер. Освежившись, я облачился в пальто, задрал воротник, спустился в фойе и шмыгнул незаметно на улицу. Заглянув снаружи в окно ресторана, убедился, что расположение духа моих сотрапезников определенно улучшилось. Насчет своего я был не уверен. Да что не уверен! Настроение было паршивое. Хуже некуда было мое настроение! Как у собаки, которой кинули кость, а вгрызться в нее не хватает ей пасти. Что так?

А вот что. Есть у меня один старый недобрый советчик. Страшный зануда, но редко когда ошибается, потому наделен привилегией: только ему и дозволено вместо меня поводить по странице брезгливым к любому клеврету пером. Зовут мозгоклюя Внутренний Голос.

В тот вечер мне прожужжал он на ужине уши. Урезонивал, брызгал слюной, стучал себя по лбу и отговаривал от свидания. Талдычил, что встреча с Долорес выйдет мне боком. Оттого я столько и пил, что не желал слушать и слушаться.

На улице хрыч замолчал, точно воды в рот набрал: под покровом безмолвия тени сомнений растут и густеют.

Маскируясь, я занял позицию в стороне от парадного входа и, беззаботно насвистывая, косился на подъезжающие автомобили. На часах было восемь пятнадцать, на улице – пусто, на тротуаре – зима, на фонаре – снежная мошкара, на ладони – монетка, на сердце – тоска.

Я решил подождать минут пять и опять закурил, но не успел затянуться, как за спиною раздалось шипенье распоротой лужи.

– Садитесь назад. И подберите полы у пальто, – распорядилась Долорес, подкатив к гостинице на велосипеде. Она была в черном трико и белой болоньевой куртке, облегавшей фигуру так плотно, что, ухватившись за талию, я нащупал пупок. – Здесь близко. Во сколько ваш самолет? У нас всего час-полтора. Негусто, конечно, но, может, и справимся. Вы не против помочь?

* * *

За сорок минут я помог ей три раза. И подсобил бы еще, кабы эта балда не ушла кромсать вены. По пути на тот свет она задержалась в дверях и призналась:

– У меня от волнения поджилки трясутся.

Я счел это за похвалу и преспокойно смолил сигарету, салютуя яичкам пальцами ног. В такие минуты гордишься своей наготой и журишь себя шалунишкой. Ну что тут сказать? Здорово быть идиотом! Трудно потом им не быть…

Внезапно я понял, что звук тишины изменился. Она не дышала, как раньше, а словно бы стиснула зубы и замерла. Если у жизни регистров молчания сотни, то у смерти их максимум два (первый – чтоб выключить время; второй – подключить к безвременью вечность). Столкнувшись в одной тишине, регистры из разных ладов издают диссонанс, на который животное в нас отзывается ужасом.

Мой ужас был незатейлив: он выпустил газы. Ветром сдуло с кровати – это как раз про меня. Вскочив на ноги, я суетился, точно цыпленок, которому отрубили башку, и зачем-то схватил в руки туфли. Так, с туфлями в руках, и ринулся в ванную.

Благословенна небрежность закоренелого одиночества, отвыкшего от замков и засовов! Дверь была не заперта. Долорес лежала в кровавых разводах, как в розовых кружевах. Уронив на колени ладони, она наблюдала за тем, как клубятся из вен невесомые струйки и, сплетаясь, рисуют на пленке воды кудрявый бутон.

– Правда красиво? Эфир испаряется в эфемерность, – объяснила Долорес и вместо улыбки предательски булькнула горлом. – Смотри: я пишу строки кровью. Теперь я похожа на Эру?

Что за эру она имеет в виду, я сначала не разобрал – было не до того. В панике я метался по ванной и что-то упорно искал, хоть нашел это в ту же секунду, но как-то не осознал. А когда осознал, прекратил греметь склянками и попробовал сосредоточиться. Аптечка забита была всякой бабской мурой. Мне приглянулись тампоны (ими я обработал порезы), прокладки (ими я их обмотал) да парочка дамских подвязок (ими я к ранам приладил прокладки). Но прежде пришлось отвесить самоубийце затрещину. Долорес прекратила буянить, но продолжала лениво брыкаться и что-то настойчиво мямлила. Говорить у нее получалось не лучше девочки-маугли, однако кое-что слух мне в ее бормотании резало. Хотя и сперва не дорезало: пока я решал проблему с поклажей, отвлекаться было мне недосуг.

Чем меньше в нас жизни, тем мы для нее тяжелей: кусачий постельный эфир весил значительно меньше водрузившейся на меня эфемерности. Эта ноша тянула на центнер. И самую малость недотянула на труп.

С грехом пополам я допер психопатку до спальни, взгромоздил на кровать и разложил руки-ноги отдельно, чтобы придать спящий вид (страх мой – заядлый гример), нащупал слабенький пульс – тоненький волосок, как будто под кожей щекотала сну нервы ресничка. В ванной нашелся пузырек нашатырного спирта. Я смочил в нем тампон и сунул Долорес под ноздри. Она встрепенулась. Моргнув, распахнула глаза. Они тут же заплакали. От сердца чуть отлегло. Я потянулся за телефоном. Теперь можно и скорую вызвать.

Мне не хватило каких-то секунд.

Из-за этих секунд мне не хватило еще и себя, чтобы и дальше остаться собою.

Или наоборот – мне не хватило секунд, потому что всегда не хватало себя, а когда тебя для себя слишком мало, всегда не хватает секунд?

Как-то так. С другой стороны, разве бывает иначе – чтобы тебя в тебе слишком много?

Реже, но тоже случается. И когда так бывает, люди себя уменьшают в себе всеми возможными способами. Полосуют, к примеру, лезвием вены и утекают в дыру.

Чего не бывает, так это того, чтобы нас в нас залили под самую риску и не перелили ни капли.

– Ты вонючка, – сказала Долорес.

Этого было достаточно, чтобы трубка вернулась на место.

* * *

– Ничтожество. Червь. И стоит у тебя лишь в романе.

Я был уязвлен. Оскорбление истины – тяжкое преступление. И обидное для человека, спасшего жизнь существу, дравшему глотку в его же объятиях, как зоопарк при пожаре.

Опровергать клевету было поздно, да и особенно нечем.

– Нимфоманка, – предъявил и я свой упрек. – Еще клялась в любви!

– Не тебе, а ему. И не столько ему, сколько ей.

– Ему?

– Уж конечно, не этому хлюпику. Я присягала роману!

– И ей?

– Эре Луретти. Экий ты, право, болван! Сам ее создал и сам же ее недостоин. Ты даже меня недостоин. Хочешь узнать почему?

– Не хочу.

– Я приютила в себе ее душу. Эра Луретти теперь – это я!

– Она не кончала с собой.

– Недоумок! Она утопилась. Неужели ты это не понял?

– Она не могла умереть. Во-первых, она от рождения бессмертна. Во-вторых, последние лет пятьдесят и без всяких топиться не очень жива. Раскрою секрет: Эра Луретти – не женщина.

– Это ты не мужчина!

– Эра Луретти – литература. Имя ее – анаграмма.

Удар был жестоким, но Долорес с ним справилась.

Организм у нее оказался бойцом. Бились мы яростно, но далеко не на равных. Обездвижив Долорес подручными средствами, я уселся с ней рядом на пол и осушил одним махом бутылку с вином – к ней мы почти не притронулись, предпочтя утолять жажду тем, что ее распаляет.

Узница сменила тактику и, забыв про свой гнев, обрушила на меня потоки низкопробной лести. Теперь я был мачо, провидец, святой. Тут-то Долорес и стала канючить про мой долг по отношению к книге. Большая ошибка! О-очень большая ошибка!

Спустя две минуты хозяйка уже трепыхалась в узлах, словно комар в паутине, а я уворачивался от мешковатых плевков. Звонить в «скорую» представлялось разумнее мне перед выходом – позвонить и уйти.

Вы читаете Дон Иван
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату