хозяином. Это выглядит странно, потому что от человека со шрамом так и веет бездомностью. Если догадка верна, то можно сказать: за былую свою бесприютность вознагражден он был щедро. И даже сверх меры. Все б хорошо, кабы награда сверх меры не напоминала проклятье…
Лето. Город. Жара. И голый мужчина, который сидит против зеркала и считает себя, раз за разом теряя в подсчетах себя настоящего. За окном духота. Стоит выйти наружу, она плавит мозги. Улицы начинают дышать ближе к ночи, так что день напролет он торчит в четырех стенах, спасаясь прохладой кондиционера, пускаемой волнами на его обнаженное тело. Под их размеренную рябь он то и дело гаснет мыслью и стекленеет взглядом, уставившись в дырявые глазницы ослепшего зеркалом времени (я о следах от портретов, по-моему, это следы трагичной любви).
Когда заявился двойник, мой одинокий герой молча впустил его в дом. Пока они поднимались по лестнице, человека со шрамом подгоняло тычками в хребет пистолетное дуло. Страха он не испытывал. Войдя в эту комнату, он предложил гостю выпить, плеснул бренди в бокалы, отпил из своего, улегся на диван и закинул ноги на подлокотник. Бокал он поставил на пол. Только теперь двойник его сел. Он был возбужден, как убийца, который его убивал уже тысячи раз, но никогда – наяву. Он пришел сюда отомстить – за то, что его для мужчины со шрамом до сего дня просто не было.
Поскольку это роман о любви, подоплекой конфликта должно быть соперничество. Но предмета их страсти я как-то не вижу. Возможно, ее нет в живых. Оттого-то и сняты портреты со стен. Оттого-то герою не страшно погибнуть. Оттого-то сюда и нагрянул двойник, чтобы мстить за смерть той, кого он боготворил. Но убить вот так сразу хозяина дома я ему не позволю, иначе он выстрелит в книгу, которой еще даже нет. Потому разговор их закончится там, где сюжет намечает предвестие развязки лишь многоточием. Бьюсь об заклад, это будет дуэль. Которой пока что не будет: отложим ее на финал.
Итак, экспозиция: лето. Жара. А город – Севилья. Потому что герой – Дон Жуан. Если он хоть немного похож на меня, то едва ли испанец. Но еще и не русский.
Нахожу компромисс: Дон Иван. Теперь и испанец, и русский. А лучше – ни тот ни другой: персонаж мой сплошная загадка. В том числе для себя (sic!). Так ему проще оставаться тайной для автора, а значит, читателю тоже его раньше срока не разгадать. Стало быть, мне перепадает двойная выгода: в кои-то веки я пишу тот роман, который мечтаю читать. Тут я и сам как двойник – и читатель, и автор.
Сложность в том, чтобы выбрать начало.
Начал у историй всегда много больше, чем вероятных концов. После того как сошлись на дуэли, у моей – возможных концов только два.
С началом труднее: к своему, например, мы совсем непричастны. Наше начало – случайность, и случайность фатальная. То же – с героями книги, случайность рождения которых обусловлена каждой страницей их жизни. И чем меньше написано этих страниц, тем случайней случайность рождения героев.
Лето. Севилья. Жара. На часах 10:10 утра. Дон Иван. Не испанец, не русский – загадка. Бездомность, одиноким двуличием заселившая необитаемый дом. Подкидыш в своем неуютном жилище…
Подкидыш?
Я иду в кабинет, отпираю ящик стола и копаюсь в бумагах, чтобы найти пару давно пожелтевших страниц, рассказавшихся раньше, чем сочинился для этого повод. Пробежав их глазами, решаю включить их в текст будущей книги зачином.
Дон Иван, появившийся в зеркале, теперь появился на свет. Под дребезжанье посуды на кухне я дарю ему разом бездомность, приют и сиротство.
Извольте удостовериться – проза взаймы и в пеленках.
Апрельское утро выдалось на редкость ярким. Без четверти шесть солнце стало сбивать горячие стружки с подслеповатого зеркала в детском приюте, одна из которых угодила в глаз свирепому в храпе дворнику Федору. Тот как раз возлежал беспризорной башкой на привольных грудях кастелянши Прасковьи. Основная часть его организма покоилась в недрах угомонившего прыть его пододеяльника, отчего, проснувшись обидно нетрезвым на затекшую правую сторону, Федор не совладал угадать, как ни тужился, степень доблести, с коей вчера согрешил. Прасковья была все еще удачно мертва, так что он, вскрыв конверт у себя на спине, чтобы выпростать из него зад и ляжки, переполз рыхлый труп и счастливо избегнул пинков (как водилось у них с пробужденьем, подло метящих Федору в пах). По утрам он Прасковью совсем не любил. Особенно голос, низкий и сиплый, как у драчливого мужика, отчего лезли дворнику в мозг неуютные мысли о том, что над ним давеча надругались. Относясь к адюльтеру терпимо и даже с азартом, извращения он презирал.
Прошлепав кривоного на крыльцо, Федор подставил под солнце свое невеликое тело, блаженно прищурился, вдохнул во всю мощь прокуренных легких прохладный и ласковый свет, распахнул, словно парус, подмышку трусов и ответил призыву весеннего дня к бесшабашной свободе перламутром звенящей по свежести травки струи.
Звук его вскоре, однако, подвел: сделался мельче и глуше, будто уткнулся в карман. Дворник уставился вниз и, сникая струей, озадаченно пробормотал: «Фу ты, мать твою, и штыком и прикладом! Третий сученыш за месяц…» – затем свернул парус и перекрестился. Шмыгнув в комнату кастелянши, смерил подругу стылыми зрачками, палаческим взглядом, сорвал с крючка на двери героический лиф и метнул им в сожительницу:
– Вставай, человечина! Да гири свои подбери. Опять у нас гости…
Прасковья очнулась, зыркнула глазом, зевнула, тревожа кровать, и угрюмо распорядилась:
– Пшел вон, тушканчик.
Дворник не возражал. Нацепив галифе запредельно усталого цвета, он запахнул телогрейку, влез в гундосые сапоги и спустился на стоптанных пятках в подвал, где ютилась его конура. Отплевав осадок ночи в щербатую раковину и ополоснув колючей водою лицо, он подхватил метлу и вышел на задний двор, чтобы приступить к исполнению прямых своих, уже не амурных, обязанностей. Обогнуть здание и подобраться к крыльцу ему доведется минут через десять. А за эти минуты всяко может содеяться. Например, кто другой наткнется на сверток в корзинке. Возиться в который уж раз со сморчком было Федору не с руки. Да и попробуй спросонья пойми, жив он или уже отошел. Дворник сердитей заерзал метлой по асфальту: обмочить ненароком младенца – куда ни шло, а вот полить мертвяка – никудышно…
Услышав с торца, как хлопнула дверь, уронив по ступенькам шаги, он вжал голову в плечи.
– Эге!.. Ты ж его чуть не утоп, лохмондей. Ну-к, поди сюда, пентюх. Помоги втащить в дом.
Действуя по инструкции, младенца доставили в кашеварню, где всегда припасен был бидон с молоком. Только то – с вечера, а тут уже утро…
– Ты сожрал?
– Жажда. Из-за твоей бормотухи. Да и кто ж на рассвете подкидывает? Совсем у народа совести нету.
Замечание сделано было в сердцах и относилось не столько к моменту подброса корзинки, сколько к тому, сейчас уж бесспорному, факту, что распеленатый ребенок не дал обнаружить во влажных одеждах ни записки, ни денежных знаков, что всерьез уязвило обоих спасителей.
– Пацан, – уточнила с веселым презреньем Прасковья. – Эх, горемыка. И зачем на тебя пожалели гондон?.. Теперь вот живи беспризорным ублюдком да страну обжирай.
Приглядевшись, добавила:
– А инструмент у него ничего. Посмотри-ка, стоит!
Слабый зрением, Федор пригнулся. В тот же миг «инструмент» выдал залп.
– Вот паскудник… Гля, отомстил!
Отсмеявшись до колик, Прасковья сказала:
– Я пойду, а ты жди Инессу.
Интерес к подкидышу у нее враз пропал. Дворника это задело:
– А как же малой? Че мне-то с ним делать?
– Разберетесь в два хера. У него он, смотрю, вновь торчком. Все одно Ванька-Встанька. Кой-кому не чета… Ладно, не жми себе лоб, чай не гармошка, музыку мне не сыграет. Водой подлечись да мальца охраняй, а я наберу телефон.
Аппарат обретался в кабинете заведующей. Ключ от него на период ночного дежурства (а оно выпадало Прасковье каждый третий день года – ровно так же и с дворником Федором: совместительство