велел меня за караул посадить; и сидел я целую неделю, и стало мне скучно, что долго сижу, а за что сижу — не знаю; велел я уряднику доложить о себе, и князь Дмитрий Михайлович спросил: давно ль он под караулом сидит? Урядник сказал: уже целую неделю сидит; и тотчас велел меня выпустить. А я, кажется, и не последний человек, и князь меня знает, а просидел целую неделю ни за что. Что же, если какого-нибудь мизерного посадят, да и забудут? В немецких землях очень людей берегут, особенно купецких людей, оттого у них купецкие люди и богаты очень. А наши судьи нимало людей не берегут и тем небережением все царство в скудость приводят. Что это у наших людей за разум, что ничего впрок государству не прочат, только прочат имение себе, и то на час?»
Богатые землевладельцы по-прежнему продолжали принимать беглых крестьян от бедных, которые, по словам Посошкова, если и найдут своих крестьян, то разве из-под рук на них посмотрят, а взять и помыслить нельзя; и воеводы в такие вотчины посыльщиков посылать не смеют. По-прежнему землевладельцы вели друг с другом войны при размежевании; но теперь, при расширении горизонта русского человека, когда стали разумно глядеть на явления, доискиваясь их причин и стараясь найти средства к отстранению явлений вредных, — теперь явилась мысль о генеральном межевании: 18 марта 1719 года Василий Татищев подал предложение о генеральном размежевании, «чтоб не было между шляхетством междоусобия». По словам Татищева, у Петра было намерение «для уравнения даней, сложив с народа часть податей, расположить оную на земли, и сие в сем же году в заготовленном указе о межевании было уже и определено, однако ж за неокончанием помянутого межевого наказа не вышло».
По-прежнему, чем далее на восток, тем больше позволяли себе сильные люди. В феврале 1721 года Кудрявцев писал царю из Казани: «Прошу милосердия на сумасбродного старого Молоствова: ездил по деревням татарским и, сбирая татар, сказывает им, что он прислан от вашего царского величества с полным указом уставить в мире правду и волю имеет казнить и вешать, как и прежде вешал, так и ныне может делать самовластно, никого не боясь, и внушает им, что от податей государство все разорилось, рассказывает, как древние государства разорялись и пропали, и наше также разорилось и пропадает. Также сказывает им, что ваше царское величество не указал ныне корабельного леса готовить и велел всем невольно дуб рубить, и я работаю корабельных лесов, будто мучу напрасно людей. Стакался с Гаврилою Норовым, велит им дубовые леса всякому на свои нужды рубить, и письма давал, чтоб рубили. Во свидетельство правды слов своих говорил, что в 1717 году многих людей перевешал, за что похвалу себе принял, и обещался татарам, что до смерти своей будет им помощником и предводителем всякому делу; что хотел было постричься, но теперь для них до смерти не пострижется, и ныне им же, татарам, сказал, что поедет в С.-Петербург и привезет указ, что меня перед ними, татарами, казнить».
По примеру царя и членов царского дома русские дворяне в описываемое время начали ездить за границу лечиться. Царь, разумеется, не отказывал в позволении желающим, но были другие препятствия. В этом отношении любопытна история того же семейства Зотовых. Мы знакомы с двоими сыновьями Никиты Моисеевича — Васильем и Кононом; но был еще третий брат, Иван, которому отец не позволял служить, а употреблял для управления имением. Иван заболел и писал Макарову: «Известно вам, что брат мой Конон также чрез великую силу вашим предстательством избыл из дворничества в службу государеву; я ныне, бедный, закоснел и в скорби упал по воле отцовой, понеже держал меня для деревень под клятвою и ни в какую службу не выпускал; а ныне как увидал, что я весьма болен, по желанию некоторых считал меня в расходе десять лет, от чего я едва не умер, однако отчет дал; а потом и кормить, как сына надлежит, не соизволяет, а своим мне прожить нечем». Иван просил позволения ехать лечиться за границу и по этому поводу писал самому царю: «Премилосердым вашего величества природным человеколюбием призирая на мою погибель, повелено мне для исцеления тайной моей конечной скорби, чтоб здесь не исчезнуть, ехать в теплицы французские, о чем указ из Кабинета вашего величества и пашпорт из канцелярии иностранных дел ко мне был отправлен; и тот указ я получил, а пашпорт и поныне удержан у господина моего отца, который за жалостию разлучения и для строения дому и поныне меня не отпускает, не рассуждая того, что я в такой моей злой болезни безвременно погибну и, пока жив, не токмо вашему величеству в службу, ниже кому-либо годен быть могу. Слезно молю человеколюбивые ваши щедроты: повели мне всемилосердым вашим собственным указом ехать к Архангельскому городу и оттоль чрез Амстердам в теплицы, где, свободясь от скорби, возмог бы вам, государю, служить подобно, как и брат мой Конон, который, если б не вашею взят был монаршею рукою, и поныне закоснел быв крестьянских судейках, как и я пребываю по се время»
Некоторые ехали заграницу лечиться; другие, волею-неволею ехали туда же учиться; здесь, на западе Европы, вырвавшись на свободу, русские молодые дворяне иногда позволяли себе такое же поведение, к какому привыкли в лесах и степях Европы восточной. В августе 1717 года Конон Зотов писал царю: «Господин маршал д'Этре призывал меня к себе и выговаривал мне о срамотных поступках наших гардемаринов в Тулоне: дерутся часто между собою и бранятся такою бранью, что последний человек здесь того не сделает. Того ради обобрали у них шпаги». В сентябре новое письмо: «Гардемарин Глебов поколол шпагою гардемарина Барятинского и за то за арестом обретается. Господин вице-адмирал не знает, как их приказать содержать, ибо у них (французов) таких случаев никогда не бывает, хотя и колются, только честно на поединках лицем к лицу. Они же ныне все по миру скитаются»
Лень, стремление отбывать от деятельности — следствие многовекового застоя в народной жизни — замечались повсюду, во всех сословиях и вызывали насильственные меры преобразователя, бесцеремонно будившего русского человека, бесцеремонно гнавшего его на работу. «Иные и посадские люди, — говорит Посошков, — такие есть лежебоки, что живут своими домами, но, не хотя ни торговать, ни работать, ходя по миру, милостыню собирают, а иные, сковавшись, ходят, будто тюремные сидельцы, и, набрав милостыню, дома лежа, едят. А иные сами и промышляют, а детей своих посылают милостыню просить. Ныне истинно стыдное дело, что в нищих да в колодниках пройти невозможно». И это после повторительных строгих указов против нищенства! И на поведение русских ремесленных учеников за границею слышались жалобы; царский резидент в Лондоне Федор Веселовский писал в сентябре 1718 года: «Ремесленные ученики последней присылки приняли такое самовольство, что не хотят ни у мастеров быть, ни у контрактов или записей рук прикладывать, но требуют возвратиться в Россию без всякой причины, также просят великого себе жалованья, и больше того, как прежним их товарищам определено, а именно по два ефимка английских на четверть года (на праздничную забаву, ибо мастера обязаны были одевать их и кормить пять лет). И хотя я их добром и угрозами уговаривал, чтоб они воле вашего величества послушны были, однако ж они в противности пребывают, надеясь на то, что я их наказать не могу без воли вашего величества и что, по обычаю здешнего государства, наказывать иначе нельзя как по суду».
Будучи сам из крестьян, Посошков хорошо знал их быт, и между ними он находил тот же главный порок: крестьянское житье скудно, по его словам, не от иного чего, как от собственной их лени, и потом от нерассмотрения правителей и от помещичья насилия и небрежения. Больше всего крестьяне терпят от пожаров вследствие тесноты жилищ и от разбойников вследствие неразвитости общественной жизни, непривычки к общему делу: в иной деревне десятка два или три или и гораздо больше дворов, а разбойников придет и небольшое число к крестьянину, станут его мучить, огнем жечь, пожитки его на возы класть, соседи все слышат и видят, но из дворов своих не выйдут и соседа от разбойников не выручают. «Еще, — говорит Посошков, — немалая пакость крестьянам чинится и от того, что грамотных людей у них нет. В иной деревне дворов двадцать и тридцать, а грамотного человека нет ни одного, и от того случается, что если приедет кто-нибудь с указом или и без указу, да скажет, что указ него есть, то ему верят и принимают на себя излишние убытки, потому что все они слепые, ничего не видят, не разумеют. Многие приезжают и без указу и пакости им чинят великие, а они оспорить не могут, и в поборах много с них лишних денег берут. Для охранения от таких напрасных убытков не худо бы крестьян и