слишком это неуловимо — так неуловимо, что ученые этого не уловили. Но мы, неученые, знаем лучше их, что звучит в гулком крике над мертвым Адонисом и почему у Великой Матери дочь обручилась со смертью[151]. Мы проникли глубже, чем они, в Элевсинские мистерии[152], которые, дверь за дверью, охраняли то, что ведал Орфей[153]. Мы знаем последнюю тайну, которую слышит человек на высшей ступени посвящения. Он слышит не голос священника или пророка, возвещающий: «Это — есть», но голос мечтателя и поэта, взывающий: «О, если бы это было!»

Глава 6

БЕСЫ И ФИЛОСОФЫ

Я уже говорил о том, что поэтическое язычество усеяло землю храмами и расцветило ее красками празднеств. Мне кажется, что история дохристианского мира делится на две эпохи. Вначале такое язычество боролось с тем, что хуже его; потом само стало хуже. Причудливый, разнообразный, нередко зыбкий политеизм был подточен слабостью первородного греха. Кто-то сказал, что языческие боги играли в людей, как в кости; и действительно, люди похожи на меченые кости. Особенно неразумны, можно даже сказать, безумны люди во всем, что связано с полом, и нелегко им стать здоровыми, пока они не стали святыми. Груз греха пригибал книзу крылатые фантазии, и оттого конец язычества — какая-то свалка, в которой кишат боги. Однако мы не должны забывать, что прежде античное язычество выдержало и выиграло борьбу с другим, худшим видом язычества и победа его определила человеческую историю. Мы этого не поймем, если не разберемся во второй разновидности. Надеюсь, мне удастся рассказать о ней короче, чем о первой, — о таких вещах не следует говорить долго. Первый вид язычества мы сравнили со сновидением; этот я сравню с кошмаром.

Суеверия возвращаются в любом столетии, особенно в века разума. Помню, я защищал христианство перед целым банкетом прославленных агностиков, и у каждого из них, в кармане или на цепочке от часов, был какой-нибудь талисман. Только я один не обзавелся фетишем. Суеверие царит в эпохи разума, ибо оно связано с вполне разумной вещью — сомнением, во всяком случае — с неведением. Люди чувствуют, что, во-первых, мы не знаем законов мироздания, а во-вторых, эти законы могут противоречить так называемым законам логики. Люди поняли, и поняли правильно, что серьезные события нередко зависят от маленьких, пустячных. Когда до них доходит слух, что то или иное невинное действие — ключ к каким-то важным событиям, глубокий и далеко не бессмысленный инстинкт подсказывает им, что это вполне вероятно. Этот инстинкт силен в обеих разновидностях язычества. Но во второй из них он изменился и стал ужасным.

Мне кажется, я не ошибусь, предположив, что вызывание духов, при всей его практической пользе, не играло главной роли в поэтическом действе мифотворчества. Но когда мы вступаем в область суеверий как таковых, все меняется, становится глубже и темнее. Конечно, почти все народные приметы так же легкомысленны, как и народные легенды. Никто не считает, что нас непременно поразит гром, если мы пройдем под лестницей; скорее мы думаем: «Обойду-ка я ее на всякий случай…» Мы просто признаем, что не знаем законов такого странного мира. Но есть другие суеверия, в которых главное — польза, так сказать, суеверия практичные. Здесь много важнее, ответят духи или нет. Сам я уверен, что духи иногда отвечают; но есть тут одна тонкость, породившая немало зла.

Потому ли, что грехопадение отбросило нас ближе к злым обитателям духовного мира, или потому, что одержимый страстью больше верит в зло, чем в добро, черная магия ведовства более практична, хотя и менее поэтична, чем белая магия мифотворчества. Мне кажется, садик ведьмы лучше прибран, чем роща дриады, дурное поле — плодороднее хорошего. Какой-то порыв, быть может отчаянный, толкает человека, ищущего пользы, к темным силам зла. Нездоровое ощущение исподтишка овладевает им; он чувствует, что на эти силы можно положиться, что они помогут «без дураков». Действительно боги мифов слишком глупы в том хорошем, веселом смысле этого слова, в котором мы применяем его к джамблям или к Бармаглоту[154]. Человек же, обратившийся к бесу, чувствовал то, что чувствуют, обратившись к сыщику, особенно частному: работа, что и говорить, грязная, но этот не подведет. Люди не шли в рощу, чтобы встретиться с нимфой, скорее они мечтали о встрече с ней как мечтают о приключении. А бес действительно являлся на свидание и даже выполнял обещанное, хотя нередко человек и жалел потом, что он не нарушил слова.

На примере многих неразвитых и диких племен можно проследить, как культ бесов часто сменял культ богов и даже единого божества. Может быть, существо это казалось слишком далеким, чтобы обращаться к нему по мелочам. Мысли о том, что бесы не подведут, вторит другая мысль, совсем уж достойная бесов: человек хочет стать достойным их, приноровиться к их разборчивому вкусу. Простые суеверия подсказывают нам, что пустяк, например щепотка соли, может тронуть скрытую пружину, приводящую в действие загадочный механизм мира. В таком «Сезам, откройся» есть доля истины. Но когда человек обращается к злым силам, он чувствует, что действие должно быть не только мелким, но и мерзким. Рано или поздно он сознательно заставляет себя сделать самое гнусное, что может, чувствуя, что лишь крайнее зло привлечет внимание сил, таящихся под поверхностью. Вот в чем причина едва ли не всякого каннибализма. Это — не первобытный и даже не зверский, то есть не звериный, обычай. Каннибализм — искусственен, даже изыскан, как истинное «искусство для искусства». Люди едят людей вовсе не потому, что не видят в этом ничего плохого. Они прекрасно знают, что это ужасно, потому и едят. Ученые нередко обнаруживают, что очень простые племена — скажем, австралийцы — не занимаются людоедством, а много более развитые — скажем, маори — иногда занимаются. Они достаточно изысканны и умны для сознательного бесопоклонства, как парижский декадент — для черной мессы. Черную мессу приходится прятать потому, что есть настоящая, бесы прячутся после пришествия Христа. До христианства, особенно вне Европы, все обстояло иначе. Бесы бродили на воле, как драконы; их сажали на престол, как богов. Огромные статуи стояли в храме, в самом сердце многолюдного города. Повсюду видим мы это, но этого не замечают те, кто считает зло симптомом грубого невежества. Не у дикарей — у высших цивилизаций рога Сатаны вздымались не только к звездам, но и к солнцу.

Возьмем, к примеру, ацтеков и прочих обитателей древних царств Мексики и Перу, чья цивилизация не ниже египетской или китайской и отличается лишь от той срединной цивилизации, к которой принадлежим мы. Ругая нашу цивилизацию, мы почему-то не только обличаем ее пороки — это наш долг, но и превозносим ее жертвы. Мы принимаем на веру, что до прихода европейцев всюду был рай. Меня всегда удивляли строки из «Предрассветных песен», где Суинберн, говоря об Испании, замечает, что «ее грехи и ее сыны — в сердце безгрешных стран…», а потому «все проклинали имя людей и трижды — имя Христа»[155]. Испанцы, что и говорить, грешили немало, но почему Суинберну кажется, что жители Южной Америки вообще не грешили? Неужели целый материк был заселен архангелами или душами из рая? Того, что сказал он, не скажешь о самых достойных наших знакомых; особенно же странно это читать, если мы вспомним, что мы доподлинно знаем об этих царствах. Знаем мы, что безгрешные жрецы безгрешного народа поклонялись безгрешным богам, для которых нектаром и амброзией были человеческие жертвы, сопровождавшиеся страшными пытками. В мифологии южноамериканских цивилизаций можно найти тот дух извращения, насилия над природой, о котором писал Данте[156]. Дух этот есть везде, где есть извращенная вера, бесопоклонство. Заметен он не только в этике, но и в эстетике. Южноамериканский идол уродлив до предела, как прекрасен до предела греческий бог. Вероятно, создатели его искали тайну могущества, насилуя свою природу и природу вещей. Они надеялись создать из золота, камня, темно-красной древесины лицо, при одном взгляде на которое небо треснуло бы, словно зеркало.

Во всяком случае, нет сомнения, что раззолоченная цивилизация Центральной Америки снова и снова приносила в жертву людей. Насколько мне известно, у эскимосов этого не было, — куда им, они не так цивилизованны, им мешает белая зима и долгая тьма, холод и голод подавили их высокий порыв. Вот на ярком солнце, в богатых просвещенных землях люди беспрепятственно рвались к пучеглазым, осклабившимся мордам и в страхе или под пыткой выкликали имена, нескладные, как смех в аду. Климат получше и цивилизация повыше породили пламенные цветы, окрасившие золотом и пурпуром тот сад, который Суинберн сравнил с садом Гесперид. Что-что, а дракон там был.

Сейчас я не собираюсь говорить подробно об Испании или даже о Мексике. Я говорю о них мимоходом, потому что отношение к ним похоже на отношение к Риму и Карфагену. В обоих случаях мы, англичане, почему-то осуждаем европейцев и защищаем их противников, которых Суинберн назвал безгрешными, хотя их грехи просто вопиют. Карфаген тоже был весьма цивилизован, гораздо цивилизованней инков. Он тоже

Вы читаете Вечный Человек
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×