Мальчик, помнящий, как хорошо отец ездил на коне и как хорошо с конем обходился, знает, что конь и человек могут ладить. Он возмутится, когда обидят лошадь, ибо знает, как надо с ней обращаться; но не удивится, что человек седлает ее. Он не станет слушать современных философов, которые скажут ему, что лошадь должна бы седлать человека; не поддастся безрадостному вымыслу Свифта[8] и не поверит, что люди — это мерзкие обезьяны, а лошади — светлые боги. Конь и человек, вместе, добры и мудры для него, и потому могут стать символом чего-то высшего, скажем, святого Георгия. Сказка о крылатом коне его не удивит; и он поймет, почему у Ариосто христианские рыцари скачут по небесам.
Но если человек утратил удивление, его надо лечить, и совсем иначе. Предположим, что всадник на коне значит для него не больше, чем человек, сидящий на стуле. Красота, которую видел Уиндэм, — красота конной статуи, красота рыцаря — стала для него обыденной и скучной. Он думает, что она была только модой, а теперь из моды вышла; а может, он просто устал от фальшивых ее восхвалений или от тяжкого ухода за лошадьми. Что бы ни было причиной, он ослеп и не увидит ни коня, ни всадника, пока они не покажутся ему совершенно незнакомыми, как если бы они явились с другой планеты.
Тогда из темного леса, на заре времен, к нам неуклюже и легко выйдет удивительнейшее создание, и мы увидим впервые непомерно маленькую голову на слишком длинной, слишком толстой шее, словно химера на трубе, и гриву, подобную бороде, выросшей не там, где надо, и крепкие ноги с цельным, а не с раздвоенным копытом. Существо это можно назвать чудищем, ибо таких на свете больше нет, но главное здесь — в ином: если мы увидим его, как видели первые люди, мы лучше поймем, как трудно им было его объездить. Пусть оно не понравится нам, но поразит — непременно; поразит и двуногий карлик, покоривший его. Длинным кружным путем мы вернемся к чуду о коне и человеке, и оно, если то возможно, станет еще чудесней. Мы увидим святого Георгия, который еще отважней, ибо скачет на драконе.
Это просто пример, я не хочу сказать, что чудище первых людей реальней или лучше обычной кобылы в обычном стойле обычного человека, который не видит в ней ничего удивительного. Если уж выбирать, я выберу эту крайность, простой и здравый взгляд. Но истина — в этих крайностях, ее нет в туманном промежутке усталости, привычки, небрежения. Лучше увидеть в лошади чудище, чем дешевый и медленный автомобиль. Тому, кто дошел до этого, полезно ее испугаться.
То же самое можно сказать и о чудище-человеке. Конечно, лучше всего видеть его так, как видит мое учение. Всякий христианин уверен, что христианское отношение к человеческой природе мудро и здраво. Но если мы его утратили, нам поможет только причудливое видение — странное, диковинное животное. Увидевший чудище в лошади восхитится удалью всадника; увидевший, сколь странен человек, удивится путям Господним.
Словом, мы поймем, что человек — не животное, если посмотрим на него как на животное. Все дороги ведут в Рим, к здоровью и мудрости можно прийти через страну сказок и нелепиц, хотя лучше бы и не покидать край Предания, где люди на конях — звероловы перед Господом[9] .
Точно так же должны мы сбросить бремя привычности, когда речь идет о христианстве. Почти невозможно оживить то, что слишком знакомо, ибо мы, падшие люди, устаем, привыкая. Если бы удалось поведать о Христе как о герое китайского мифа, именуя Его Сыном Солнца, а не Сыном Божиим и выложив его сияние из золотых нитей китайских вышивок или золотых китайских лаков, все поразились бы чистоте и высоте моей повести. Никто и слова не сказал бы о несправедливости предстательства или о нарушении законов природы. Все восхищались бы тонкостью и глубиной тех, кто понял, что наше зло поистине вопиет к небу. Все восхищались бы сокровенной мудростью тех, кто знает, что законы мироздания выше известных нам законов, — верим же мы любому индийскому заклинателю, которому захотелось поговорить с нами в этом духе. Если бы христианство было новой восточной модой, никто бы не назвал его устаревшей восточной верой. Я не собираюсь, как Франциск Ксаверий, одевать апостолов мандаринами. Я не собираюсь, хоть это полезно и занятно, пересказывать Евангелие и всю историю Церкви как языческий миф, ехидно замечая, что в этом-то случае ее оценят. Но я собираюсь, где смогу, подчеркнуть новизну и необычность, ибо даже такие серьезные вещи можно изображать странно и причудливо. Я хочу, чтобы читатель посмотрел извне, издалека, со стороны, ибо тогда он увидит христианство на фоне истории и человечество на фоне природы — не смутными, как полотно импрессиониста, а четкими, как щит. Словно белый лев в алом поле или алый крест — в зеленом сияет человек на зелени мира, Христос — на красной глине рода Адамова[10].
Часть I
О СУЩЕСТВЕ, КОТОРОЕ ЗОВЕТСЯ ЧЕЛОВЕКОМ
Глава I
ЧЕЛОВЕК В ПЕЩЕРЕ
Далеко, в странном созвездии, в беспредельно далеких небесах есть маленькая звезда, которую, быть может, еще откроют астрономы. Во всяком случае, судя по лицам и повадкам многих астрономов и вообще ученых, они ее не открыли, хотя и ходят по ней. Звезда эта порождает странные растения и странных животных. Поразительней же всего — сам ученый. Так начал бы я историю Земли, если бы, следуя научной методе, решил исходить из Вселенной. Я попытался бы увидеть Землю извне не для того, чтобы определить, как далеко она от Солнца, а для того, чтобы понять, какова она для совершенно стороннего наблюдателя. Почему, изучая человечество, надо расчеловечиваться? Почему нужно преуменьшать наш мир, грубо принижая дух непомерностью расстояний? Я мог бы показать Землю незнакомой звездой, чтобы увеличить ее значение, но не стану показывать ее маленькой звездочкой, чтобы ее значение уменьшить. Скорее уж я напомню, что мы вообще не считаем ее небесным телом в том смысле, в каком считаем местом, и местом удивительным. Говорю об этом не ради астрономии, а ради много более близких вещей.
Одно из моих первых газетных приключений (или крушений) было таким: в небольшой рецензии на книгу Гранта Аллена «Эволюция идеи Бога»[11] я заметил, что интересно бы прочитать Божью книгу «Эволюция идеи Гранта Аллена». Редактор вычеркнул эту фразу, убоявшись кощунства, а я повеселился. Смешно как-никак, что он и не заметил, сколь кощунственно заглавие книги. Ведь если перевести его на человеческий язык, выйдет примерно так: «Сейчас я покажу, как развивалась дурацкая мысль, будто есть Бог». Мой же вариант дышал благочестием — я признавал Промысел Божий в самых туманных, если не бессмысленных, явлениях. Тогда я научился многому, в частности я узнал, что степень правоверия агностики определяют на слух. Редактор не увидел кощунства потому, что у Аллена главным было длинное слово; у меня же шло короткое, и оно его оскорбило. Теперь я знаю, что, если вы поместите в одну фразу слова «Бог» и, скажем, «дурак», сочетание этих недлинных слов сразит читателя, как выстрел. А говорите ли вы, что Бог создал дурака или что дурак создал Бога, — неважно, это уже пустые споры сверхпридирчивых богословов. Другое дело, если вы начнете со слова длинного, вроде «эволюции», дальше все пойдет как по маслу. Редактор — человек занятой, зачем ему читать до конца?
Это незначительное происшествие запечатлелось в моей душе, как притча. Современные истории человечества начинаются обычно с эволюции по той же самой причине. Есть в этом слове, даже в идее что-то неспешное и утешительное, хотя слово не очень удобно, идея — не слишком удачна. Никто не может вообразить, как нечто развивается из ничего, и нам не станет легче, сколько бы мы ни объясняли, как одно «нечто» превращается в другое. Гораздо логичнее сказать: «Вначале Бог сотворил небо и землю»[12], даже если мы имеем в виду, что какая-то невообразимая сила начала какой-то невообразимый процесс. Ведь «Бог» по сути своей — имя тайны; никто и не думал, что человеку легче представить себе сотворение мира, чем сотворить мир. Но почему-то считается, что если скажешь «эволюция», все станет ясно. Есть у этого слова роковая особенность: тем, кто его слышит, кажется, что они поняли и его, и все прочее; точно так же многие серьезно верят, что читали «Происхождение видов»[13].
Ощущение плавности и постепенности завораживает нас, словно мы идем по очень пологому склону. Это — иллюзия; к тому же это противно логике. Событие не станет понятней, если его замедлить. Для тех, кто не верит в чудеса, медленное чудо ничуть не вероятнее быстрого. Быть может, греческая колдунья мгновенно превращала мореходов в свиней[14]; но если наш сосед моряк станет все больше походить на свинью, постепенно обретая копыта и хвостик закорючкой, мы не