Мэррел кое-что знал о новых законах, определивших течение последнего акта трагедии о красках. Он вспомнил, что даже спорил об этом с Джулианом Арчером, прекрасно в них разбиравшимся. Джулиан Арчер обладал качеством, незаменимым для общественного деятеля: он искренне возгорался интересом к тому, о чем пишут в газетах. Если албанский король (чья частная жизнь, увы, несовершенна) не ладил с шестой германской принцессой, вышедшей замуж за его родственника, Джулиан Арчер сразу же обращался в рыцаря и готов был ехать через всю Европу, чтобы ее защитить, нимало не заботясь о пяти принцессах, не привлекших внимания публики. Мы не поймем ни его, ни всего этого типа людей, если сочтем такой пыл фальшивым или наигранным. В каждом случае красивое лицо над столом горело истинным возмущением. А Мэррел сидел напротив и думал, что никто не станет общественным деятелем, если не способен горячиться одновременно с прессой. Думал он и о том, что сам он — человек безнадежно-частный. Он всегда ощущал себя частным человеком, хотя родные его и друзья занимали важные посты; но особенно, почти до боли сильно он это чувствовал, когда оставался мокрой льдинкой в пылающей печи.
— Как вы можете спорить? — кричал Арчер. — Мы просто хотим, чтобы с сумасшедшими лучше обращались!
— Да, да, — невесело отвечал Мэррел. — Лучше-то лучше, но, знаете, многие вообще не стремятся в сумасшедший дом.
Вспомнил он и то, что Арчер и пресса особенно радовались частному характеру процедуры. Медик- чиновник решал все дело по-домашнему.
— Это завоевание цивилизации, — говорил Арчер. — Как с публичной казнью. Раньше человека вешали на площади. А теперь все тихо, прилично…
— Все ж неприятно, — ворчал Мэррел, — когда твои близкие исчезнут неизвестно куда.
Мэррел знал, что Хэндри везут к такому самому чиновнику. Хэндри, думал он, безумец английский, он заглушил горе увлечением, любимой гипотезой, а не вендеттой и не отчаянием. Хэндри, создавший краски, погиб; но он ведь счастлив, как Хэндри, создавший теорию. Теория была и у Гэмбрела. Называлась она спинномозговым рефлексом и доказывала умственную неполноценность тех, кто сидит на краешке стула. Гэмбрел собрал хорошую коллекцию бедняков и мог доказать с кафедры, что поза их говорит о шаткости их сознания. Но в кебе ему не давали это доказывать.
Было что-то зловещее в том, как полз экипаж по серым приморским улицам. Мэррелу часто представлялось в детстве, что кеб может подползти сзади и проглотить тебя разверстой пастью. Лошадь была какой-то угловатой, темное дерево напоминало о гробе. Дорога спускалась книзу все круче и как бы давила на кеб, а кеб — на лошадь. Наконец они остановились перед воротами и увидели меж двух столбов серо-зеленое море.
Глава 10
ВРАЧИ РАСХОДЯТСЯ В МНЕНИЯХ
Дом, к которому подполз ползучий кеб, мало отличался от прочих домов. Нынешние учреждения стараются выглядеть как можно приватней. Чиновник особенно всемогущ именно потому, что не носит особой формы. Привезти человека в такой вот дом можно и без насилия; он и сам знает, что с его стороны всякое насилие бесполезно. Врач привык возить пациентов прямо в кебе, и они не сопротивлялись. До такого безумия они не доходили.
Новомодный сумасшедший дом появился в городе недавно; прогресс не сразу добрался до провинции. Служители, тихо томившиеся в вестибюле, чтобы открыть ворота и двери, были новичками если не в деле своем, то в этой местности. А начальник, сидевший где-то внутри, изучая папку за папкой, был новее всех. Он давно работал в таких домах и привык действовать быстро, тихо и четко. Но он старел, зрение его слабело, и слышал он хуже, чем ему казалось. Был он отставным военным хирургом, носил фамилию Уоттон, тщательно закручивал седые усы и глядел на мир сонным взглядом, ибо достиг вечера жизни, а в данном случае — и вечернего времени суток.
На столе у него лежало много бумаг, в том числе — несколько заметок о том, что надо сделать в этот день. Из своего удобного кабинета он не слышал, как подъехал кеб, и не видел, как тихо и быстро кто-то управился с седоками. Тот, кто это сделал, был так вежлив, что никто и не спросил его о полномочиях: служителям он показался отполированным винтиком их машины, и даже врач подчинился движению его руки, указавшей ему путь в боковую комнатку. Если бы они чуть раньше посмотрели в окно и увидели, как безупречный джентльмен скатывается с кеба, они бы, вероятно, обеспокоились. Однако они не смотрели, и врач обеспокоился лишь тогда, когда джентльмен, с которым он вроде бы где-то встречался, не только закрыл за ним дверь, но и запер.
Начальник ничего не слышал, все совершалось с той беззвучной быстротой, с какой крутится волчок бюрократической рутины. Услышал он только стук в дверь и голос: «Сюда, доктор». Так оно обычно и бывало; сперва врач беседовал с начальством, а потом (гораздо короче) — с жертвой. В этот вечер начальник надеялся, что обе беседы будут краткими. Не поднимая головы, он сказал:
— Случай девять тысяч восемьсот семьдесят первый… скрытая мания…
Доктор Хэндри с чрезвычайным изяществом склонил голову набок.
— Да, манию эту, как правило, скрывают, — сказал он. — Но не в том суть. Причина ее чисто физиологическая… чисто физиологическая… — Он изысканно откашлялся. — Стоит ли в наше время напоминать, что болезни органов чувств влияют на мозг? В данном случае я считаю, что все началось с самого обычного заболевания зрительного нерва. Путь, которым я пришел к такому заключению, интересен сам по себе.
Минуты через четыре стало ясно, что начальник так не думает. Он все еще глядел в бумаги и тем самым не видел посетителя. Если бы он взглянул вверх, его бы смутила удивительно ветхая одежда. Но он только слышал удивительно культурный голос.
— Нам незачем входить в подробности, — сказал он, когда посетитель изложил подробностей сто и собирался излагать их дальше. — Если вы уверены, что мания опасна, этого достаточно.
— За всю мою долгую практику, — торжественно сказал доктор Хэндри, — я ни в чем не был так уверен. Вопрос становится все серьезнее. Положение поистине угрожающее. Вот сейчас, когда мы тут беседуем, умалишенные гуляют на свободе и даже высказывают свое научное мнение. Не далее, как вчера…
Его напевную, убедительную речь заглушили странные звуки, словно какое-то грузное тело стало биться об дверь. Когда удары затихали, можно было услышать и крики, хотя голос осип от ярости.
— О, Господи! — воскликнул Уоттон, проснувшись и подняв голову. — Что это такое?
Доктор Хэндри изящно и скорбно поник головой, но улыбался по-прежнему.
— Печальны ваши обязанности, — сказал он. — Мы видим низшие, худшие проявления падшей природы человеческой… Уничиженное тело, как говорится в Писании. Вероятно, это один из несчастных, которых общество вынуждено охранять.
В эту минуту уничиженное, но тяжелое тело бросилось на дверь с особой прытью. Начальнику это не понравилось. Пациентов или узников (или как зовутся нынешние жертвы порядка) нередко запирали в соседней комнатке, но их стерегли служители, не позволявшие выражать нетерпение так живо. Оставалось предположить, что нынешняя жертва, по своей живости, просто убила служителя.
Что-что, а храбрым старый хирург был. Он встал из-за стола и пошел к двери, сотрясавшейся под ударами. Поглядев на нее секунду-другую, он ее открыл, не выказывая страха; однако ловкость выказать ему пришлось, иначе его смело бы то, что вылетело из двери. У предмета этого были глаза, но они торчали как рога, и Уоттону показалось, что это подтверждает мнение о глазной болезни. Были у него и усы, необычайно взъерошенные, и такие волосы, словно он безуспешно подметал ими стену. Когда он выскочил в полосу света, Уоттон заметил белый жилет и серые брюки, каких не носят ни моржи, ни дикари.
— Что ж, он хотя бы одет, — пробормотал хирург. — Но не совсем здоров.
Грузный человек, ворвавшись в дверь, затих и дико озирался. Усы его торчали еще боевитей, чем прежде. Вскоре оказалось, что дара речи он не утратил. Правда, первые его замечания на неизвестном языке можно было принять за нечленораздельные звуки, но двое ученых различили в потоке слов научные термины. На самом деле врач отчитывался перед начальством, хотя догадаться об этом было трудно.
Положение у врача было нелегкое, и добрые, мудрые люди не станут защищать козней, жертвой которых он пал, а лишь порадуются в тиши. Он тоже создал теорию о том, почему его ближние сходят с ума. Он тоже мог описать психологию и физиологию своего пациента. Он мог поведать о спинномозговом рефлексе не хуже, чем поведал Хэндри о слепоте. Но условия у него были хуже. Когда волей Мэррела он