разразилась беда, он часто говорил с печальной проницательностью своим друзьям по клубу, что всегда понимал, как ложен был самый путь. На самом деле он и растерялся оттого, что ничего не понял; все выскользнуло вдруг из его отважной длани, словно воздушный шарик внезапно вырос и оборвал веревку. Сэр Джулиан легко и элегантно сменил модный костюм на средневековый наряд; но так поступил весь его круг, не говоря уж о дочери лорда. Ему было труднее вытерпеть все, что внесли в атмосферу кеб и шляпа. Но когда Майкл Херн поднялся и заговорил, не переводя дыхания, он перестал понимать что бы то ни было. Он чувствовал себя так, будто попал в мир нелепицы, где события ничем не связаны. Да, понять нельзя было ничего, кроме одного: Херн сердился. Конечно, кто не рассердится, увидев такую шляпу. Однако шляпа долго маячила темным пятном, а король на нее и не глядел. О чем Херн говорит, сэр Джулиан понять не мог, но подозревал, что тот рассказывает какую-то историю. Рассказывал он ее странно — и возвышенно, и грубо, как бывает в Писании и всяких таких книжках. Никто не догадался бы, что эту же историю уже рассказал Дуглас Мэррел. Во всяком случае, Джулиан Арчер слышал ее впервые.

Размеренная речь сменилась на сей раз быстрой, слова подгоняли друг друга, Херн очень спешил, будто ему дали подзатыльник, но Арчер кое-как разобрал, что рассказывает он о каком-то старике и об его дочери, которая преданно сопровождала отца, когда его обокрали воры и он узнал беду (тут перед внутренним его взором замелькали картинки из старинных детских книг, изображающие очень оборванную дочь и длиннобородого старца). Ни у дочери, ни у отца не было никого на свете; мир забыл их; они никому не мешали; никому не причиняли вреда. Но в их убогой норе их нашли чужие люди, чью холодную злобу не очеловечил даже пыл ненависти. Они изучили старика, словно подопытное животное, и утащили его, словно труп. Им не было дела до горестных добродетелей, над которыми они посмеялись, и белых цветов верности, которые они втоптали в грязь.

— Вы, — кричал король отсутствующим врагам, — вы, обвиняющие нас в том, что мы вернули тиранию и золото корон! Где вы читали, чтобы короли вершили такие дела? Где вы читали такое даже про тиранов? Делал ли так Ричард I? Делал ли так его брат? Вы знаете о феодалах самое худшее. Вы знаете Иоанна Безземельного по «Айвенго» и приключенческим романам. Он — предатель; он — деспот; он грешен всем; в чем же его грехи? В том, что он убил принца. В том, что обманул лордов. В том, что он вырвал зуб у банкира, вредил отцу, изгнал брата. Опасно жилось в тот век! Опасно быть принцем, опасно быть лордом, опасно подойти к водовороту королевского гнева. Тот, кто шел во дворец, не мог поручиться, что выйдет. Он входил в логовище льва, даже если там обитал прозванный Львиным Сердцем. Тогда говорили: горе богатым, ибо они возбуждают королевскую зависть. Горе знатным. Горе счастливым.

Но кто и когда говорил о том, чтобы могучий ловец перед Господом или пред Сатаною, бросив охоту, выворачивал камни, дабы украсть личинки у насекомых, или лазал по лужам, дабы оторвать головастика от лягушки? Была ли у тех королей мелочная злоба, которой убогий гнуснее гордого, которая велит мучить всех и наводняет мир соглядатаями, чтобы помешать влюбленному рабу, и посылает воинства, чтобы разлучить нищего с его ребенком? Короли бросали бедным проклятие или монету. Они не останавливались, чтобы разъять на части их жалкий дом и ввергнуть человеческие души, живущие печальной привязанностью, в последнюю, тягчайшую скорбь. Добрые короли ухаживали за нищими, как слуги, даже если нищие эти были прокаженными. Злые короли давили их по дороге и оставляли много денег на мессы и милостыню. Но они не заковывали в цепи слепого, как заковали сейчас старика, толкующего о слепоте. Вот какой паутиной бед и бедности вы облекли всех несчастных, ибо вы, прости нас Господи, такие гуманисты, такие либералы, такие филантропы, что не можете и помыслить о короле.

Вы обвиняете нас, когда мы хотим вернуть былую простоту. Вы обвиняете нас, когда мы скажем, что человек мог бы не делать того, что делают ваши машины, если он станет не машиной, а человеком. Что же противостоит нам, кроме машин? Что возразит нам Брейнтри? Что мы сентиментальны, что мы не признаем общественных наук, экономических наук, объективных, строгих, логических наук — словом, той науки, которая оторвала старика, словно прокаженного, от всего, что он любил. Мы ответим Брейнтри, что знаем науку. Мы ответим Брейнтри, что знаем о ней слишком много. Мы ответим Брейнтри, что с нас хватит и науки, и просвещения, и общественного строя, который держится ловушками машин и смертельным лучом знания. Передайте Джону Брейнтри весть: все кончается, и это кончилось. А для нас этот конец — начало. На заре новой жизни, в собрании рыцарей, среди лесов Веселой Англии, я вручаю щит тому, кто совершил единственный подвиг наших дней: покарал хотя бы одного злодея и спас хотя бы одну женщину.

Он быстро сошел с трона, выхватил у Хэнбери меч, взмахнул им — тот засверкал огнем, как меч Архистратига[56], — и над застывшей толпой прозвучали старые слова, посвящающие человека Богу и беззащитным.

Глава 15

ПЕРЕКРЕСТОК

Когда Оливия уходила после этой гневной речи, она была бледней, чем обычно, не только от волнения, но и от боли, которую сама причинила себе. Ей казалось, что она дошла до края, до конца, до распутья, где делают выбор. Такие женщины мучают себя, если дело идет о нравственности. Она не могла жить без веры, особенно — без алтаря и жертвы. Кроме того, у нее был очень четкий ум, и она воспринимала идеи как реальность. Теперь она ясно увидела, что больше нельзя поддерживать романтическое перемирие, если не хочешь честно перейти на сторону врага. Если бы она перешла, она бы не вернулась, и многое осталось бы позади. Будь это весь мир, то есть высший свет, она бы знала что делать; но это была Англия, это была верность, это была просто нравственность. Будь новое движение ученой причудой, или красивым зрелищем, или даже тешащим чувства возвратом к старине, о котором она мечтала, она легко покинула бы все это. Но теперь, всем умом и всем сердцем, она понимала, что уход — измена знамени. Особенно убедило и тронуло ее обличение тех, кто обидел Хэндри. Дело Херна стало делом ее отца. А покинуть Брейнтри, как это ни смешно, ей помогли слова о нем его отважного врага. Никому ничего не сказав, она вышла за ворота и направилась к городу.

Медленно бредя сквозь мрачные предместья к еще более мрачному центру, Оливия поняла, что пересекла границу и движется в незнакомом мире. Конечно, она сотни раз бывала в таких городах, и в этом городе, ибо он лежал рядом с поместьем, где жила ее подруга. Но граница, которую она пересекла, была не пространственной, а временной; нет, духовной. Словно открывая еще одно измерение, Оливия узнавала, что рядом с ее миром есть и всегда был другой, неведомый ей мир, о котором она ничего не читала в газетах и даже не слышала после обеда от политиков. Как ни странно, политики и газеты особенно мало сообщали о нем именно тогда, когда, по всей видимости, о нем говорили.

Забастовка, начавшаяся где-то на шахтах, продолжалась уже не меньше месяца. И Оливии, и ее друзьям она казалась революцией, и знали они немногочисленную, но четко очерченную группу главарей. Но сейчас Оливию удивила не революция. Ее удивило, что все это ничуть на революцию не похоже. По глупым фильмам и пьесам о французской революции она думала увидеть ревущую толпу полуголых бесов. То, что она видела сейчас, одни описывали страшней, другие — безобидней, чем на самом деле. Для наемных писак одной партии это был бунт кровавых бандитов против Бога и Подснежника, для наемных писак другой это было досадное недоразумение, которое уладят со дня на день добрые министры. Оливия слышала всю жизнь разговоры о политике, хотя никогда в них не вникала. Однако она верила, что это и есть современная политическая жизнь, и «заниматься политикой» значит «заниматься вот этим». Она верила, что премьер-министр, парламент, министерство иностранных дел, министерство торговли — политика, все остальное — революция. Но, проходя мимо людей, собравшихся кучками на улицах, а потом — в коридорах учреждений, она постепенно поняла совсем иное.

Она поняла, что существует неведомый ей премьер-министр, и это — знакомый ей человек. Она поняла, что существует неведомый парламент, где человек этот недавно произнес историческую речь, которая не войдет в историю. Здесь было и министерство торговли, и другие министерства, стоявшие вне государства, точнее — против государства. Здесь была бюрократия; здесь была иерархия; здесь была армия. Система эта обладала всеми недостатками систем, но никак не походила на дикую чернь из фильмов. Оливия слышала разные имена, как слышала их в гостиной, но не знала никого, кроме Брейнтри и еще одного политика, осмеянного своевольной прессой. О государственных деятелях этого сокрытого государства здесь говорили просто и спокойно, и ей казалось, что она свалилась сюда с луны. Джимсон, в сущности, был молодец; Хитчинс когда-то умел работать, но теперь совершал ошибки; а с Недом Брюсом приходилось держать ухо востро. Брейнтри упоминали часто, иногда — ругали, что очень огорчало Оливию; когда же его хвалили, ей становилось страшно. Хэттона, которого в газетах изображали каким-то

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату