оставите после себя лучший, более синий мир. Если вы работаете медленно и красите только по травинке в день, вы сделаете мало. Но если вы каждый день меняете цвет, вы не сделаете ничего. Если, прочитав очередного философа, вы будете красить все красным или желтым, после вас, в лучшем случае, останется несколько синих тигров, образчиков ранней манеры.
Именно этим занимается средний современный мыслитель. Вы скажете, что я преувеличиваю. Нет, именно так все и было. Серьезные и даже великие изменения в нашей культуре и политике произошли в начале XIX века, не позже. То было время черного и белого; люди твердо верили в протестантизм, в кальвинизм, в реформы, в реакцию, а нередко и в революцию. Каждый, кто верил, упорно бил в одну точку, не зная сомнений, — поэтому они чуть не свалили и Церковь, и палату лордов. У радикалов хватило мудрости на верность и постоянство; хватило мудрости на консерватизм. А сейчас, теперь, у радикалов нет ни времени, ни силы что-нибудь сокрушить. Лорд Хью Сесил[91] не ошибся, когда заметил недавно в прекрасной речи, что пора перемен сменилась порой покоя. Но, боюсь, он огорчился бы, если бы понял, что покоем мы обязаны полнейшему безверию. Если вы хотите, чтобы все оставалось как есть, меняйте почаще веры и моды. Монархия и палата лордов стоят твердо, а порукой тому толстовство, коллективизм, коммунизм, анархизм, неофеодализм и научная бюрократия. Новые религии обеспечили (Бог знает, надолго ли!) устойчивость англиканства. Ницше, Толстой, Маркс, Шоу, Каннингэм Грэхем[92] и Оберон Херберт[93], склонив гигантские спины, держат трон архиепископа Кентерберийского.
Свободомыслие — лучшее средство против свободы. Освободите разум раба в самом современном стиле, и он останется рабом. Научите его сомневаться в том, хочет ли он свободы, — и он ее не захочет. Вы скажете снова, что я преувеличил. И снова я отвечу: именно так живут те, кого вы встречаете на улице. Необразованный негр столь туп и низок, что по-человечески предан хозяину или по-человечески хочет на волю. Но тот, кого мы встречаем, — рабочий или клерк у Гредграйнда[94] — слишком устал от мыслей, чтобы верить в свободу. Мятежные книги держат его на привязи. Безумные системы мелькают перед ним и его убаюкивают. Сегодня он марксист, завтра — ницшеанец, послезавтра, наверное, сверхчеловек, а раб — все время. Кроме теорий для него остается контора или фабрика. Выигрывает от всего этого Гредграйнд. Ему очень выгодно снабжать своих илотов книгами, исполненными сомнения. А ведь и впрямь, Гредграйнд прославился библиотеками! Все новые книги служат ему. Пока небесное то и дело меняется, на земле все будет по-прежнему. Ни один идеал не додержится до хотя бы скромных результатов. Современный молодой человек не изменит мира — он занят тем, что меняет убеждения.
Вот первое необходимое условие: идеал должен быть устойчивым. Не столь уж важно, сколько раз люди не дотягивали до идеала; все такие срывы — полезны. Но очень важно, как часто люди идеал меняли; в таких переменах никакой пользы нет. Уистлер[95] снова и снова рисовал натурщика; важно ли, что он выбрасывал по двадцать набросков? А вот если бы всякий раз он видел нового натурщика, было бы плохо. Но встает вопрос: что можно сделать, чтоб люди, недовольные плодами труда, не прекращали работы? Как сделать, чтобы художник, недовольный портретом, выбросил в окно портрет, а не натурщика?
Твердое правило нужно не только правителю, но и мятежнику. Устойчивый идеал нужен любому мятежу. Новые идеи мы иногда осуществляем медленно; быстро мы осуществляем идеи старые. Если я плыву, качусь, выцветаю, цель моя может быть неясной; но восстать я могу только во имя четкой цели. Сторонники прогресса и эволюции этого не знают; в том их слабость. Им кажется, что нравственность улучшается постепенно, год за годом и даже минута за минутой. Тут неверно одно. Они признают медленный путь к справедливости; а как же быстрый? Как быть, если надо немедленно возопить о вопиющей неправде? Для ясности приведу пример. Некоторые вегетарианцы, скажем Солт, говорят, что пришло время отказаться от мяса. Тем самым получается, что раньше в мясе ничего плохого не было и, с другой стороны, через годы будет безнравственно есть яйца или пить молоко. Сейчас я не собираюсь обсуждать, справедливо ли убивать животных. Я говорю одно: если это несправедливо — надо срочно кидаться им на помощь. А как тут кинешься, если ты опередил свой век? Как поспеешь на поезд, если он, быть может, прибудет веков через пять? И еще: вправе ли я осудить того, кто мучает кошку, если в свое время будет так же дурно выпить молока? Прекрасные и спятившие русские сектанты выпрягают лошадей из повозок. Выпрягать ли мне лошадь из кеба? Хорошо, если кебмен отстал от времени, — а что, как я время опередил? Представьте, что я говорю жестокому фабриканту: «Рабство соответствовало прежней фазе эволюции», а он отвечает: «Что ж, потогонная система соответствует нынешней». Что я отвечу, если нет мерила, стоящего вне времени? Быть может, не фабрикант отстал, а филантроп опередил эпоху?
Итак, можно сказать, что твердый идеал нужен мятежнику не меньше, чем консерватору. Без него не выполнишь воли короля; без него короля и не казнишь. Гильотина плохая штука, одно в ней хорошо: быстрота. Нож ее — лучший ответ на любимый довод эволюционистов. «Где же именно вы проведете черту?» — спрашивают они, а мятежник ответит: «Вот
Я написал это, и мне показалось, что кто-то еще участвует в споре, — так слышишь над улицей колокольный звон. Кто-то говорил: «Мой идеал устойчив — он встал вместе с этим миром. Мою утопию не изменишь, ибо имя ее — рай. Можно переменить место назначения, но не место, из которого ты вышел. У того, кто верит, всегда есть повод к мятежу: ведь Бог в сердцах человеческих под пятой Сатаны. В мире невидимом ад восстал против неба. Здесь, в мире видимом, небо восстает против ада. Верующий всегда готов восстать; ведь восстание — это восстановление. Всегда, в любой миг, ты можешь восстать во имя правды, которой человек не видел со времен Адама. Добро остается добром; никаким неизменным обычаям, никаким изменениям эволюции ничего с этим не поделать. Возможно, у мужчин есть любовницы столько же столетий, сколько у быков — копыта; но прелюбодеяние — неестественно, если оно неправедно. Возможно, люди живут в угнетении так же давно, как рыбы в воде, но угнетения быть не должно, если оно неправедно. Возможно, раб привык к цепям, блудница — к румянам, как птица привыкла к перьям, лиса — к хвосту. Но рабство и блуд — неестественны, если они греховны. Доисторическая легенда бросает вызов всей истории. Наше видение — не выдумка, это — истина». Я удивился, что мои выводы настолько совпали с христианством; но перешел к другому.
Я стал думать о том, что идеалу прогресса нужно не только это. Мы уже говорили, что некоторые верят в безличную, автоматическую эволюцию. Однако особой мятежности такая вера не вызовет; если все идет к лучшему само собой, надо быть не мятежным, а ленивым. Если мы исправимся и так — зачем тратить силы? В чистом виде вера в прогресс — лучшее средство против прогрессивности. Это ясно; но не об этом я хотел сейчас говорить.
Интересно другое: если прогресс безличен, он должен быть предельно простым. Приведу пример. Очень может быть, что все на свете со временем синеет, — это так просто, что посторонней силы тут не нужно. Но совершенно невероятно, чтобы безличная природа сама по себе постепенно складывалась в многоцветную картину. Если бы мир шел к свету или мраку, это могло бы быть естественным, как смена времен суток. Но сложную игру светотени не создашь без замысла — человеческого или Божьего. С простым течением времени мир может выцвести, как старое пальто, или почернеть, как старая картина. Но если в нем тонко сочетаются самые разные цвета — это значит, что есть художник.
Если это еще неясно, приведу простой пример. Нынешние гуманисты хотят внушить нам одну исключительно широкую веру (под словом «гуманист», как теперь положено, я подразумеваю того, кто защищает права всех существ в ущерб человеку). Они говорят, что с каждым веком мы становимся все гуманнее и постепенно включаем в светлый круг сострадания рабов, детей, женщин, коров и так далее. Когда-то, говорят они, считалось естественным есть людей. Правда, этого не было; людоедство — признак упадка, а не первоначальной простоты. Гораздо больше оснований предположить, что наши современники станут есть людей из снобизма, чем поверить, что первобытные ели их по неведению. Но сейчас я не собираюсь критиковать познания гуманистов в истории; я просто излагаю их взгляды, а считают они, что люди обращаются все мягче — сперва с согражданами, потом с рабами, потом с животными, а потом, наверное, с растениями. Мне кажется, что нехорошо сесть верхом на человека. Вскоре я пойму, что