могло не ужасать, и вместе с тем Мартин со свойственной ему честностью должен был признать, что именно оно отвечало тому ощущению бога, которое он давно носил в своей душе.
В текстах Августина Лютер находил так необходимое ему теологическое обоснование своих догадок: раз человек уже от века принадлежит либо к спасенным, либо к проклятым, перед ним вообще не стоит задача спасения. Все, что остается на долю людей, — это возможность
Августин вселяет в Мартина новое одушевление. Монах опять изнуряет себя «постами и трудами» и опять приходит в отчаяние. Не исключено, что оно наконец довело бы Лютера до полной апатии, если бы не помощь со стороны его нового наставника и духовника.
Иоганн фон Штаупитц был одним из августинских викариев (так называли наместников епископа, епископов без епархии). Он принадлежал к образованным людям своего времени. Выходец из дворян, Штаупитц был в молодости беспокойным монахом. Где-то к тридцати годам он, «измаявшись, угомонился» и вырос в примерного монастырского руководителя. Сдержанный, тактичный и осмотрительный, он слыл лучшим из августинских дипломатов, одинаково хорошо чувствовавшим себя и при папском дворе, и в княжеских дворцах, и в домах, где собирались гуманисты. Тонкий юмор, которым он мастерски владел, открывал ему все двери. Но, как бы памятуя о своей мятежной молодости, Штаупитц с симпатией относился к страстным религиозным натурам. Лютер привлек его внимание своим отчаянным переживанием первой мессы. В замкнутом и застенчивом монахе Штаупитц почувствовал недюжинные духовные способности — он пригласил Мартина к себе в Виттенберг.
Августинский викарий поддерживал Лютера в пору его первых конфликтов с папством. Однако, когда реформация развернулась, он остался со старой католической церковью, покинул гибнущий августинский орден и умер на спокойной должности в Зальцбурге. На смертном одре Штаупитц говорил, что любил Мартина больше, чем мог бы любить жену или сына.
В 1512 году викарий понимал душевное состояние Лютера не лучше, чем его прежние эрфуртские наставники. Будучи духовником Мартина, он давал ему советы, мало отличавшиеся от советов первого институтора. Сохранилось одно из писем этого времени, где Штаупитц обращается к Лютеру. «Ты хочешь быть без греха, а не имеешь ни единого настоящего греха. Христос есть прощение действительных грехов, когда [непослушанием] убивают родителей, публично оскорбляют и поносят бога, нарушают супружескую верность и т. д. Вот настоящие грехи. Имей ты повинный регистр, в котором стоят эти грехи, Христос должен бы был тебе помочь. А что носиться со своим легким прихрамыванием и всякий пустяк возводить в грех!»
Вместе с тем Штаупитц обладал хорошим педагогическим чутьем и, если требовалось, умел найти всего одну реплику, одну фразу, которая открывала совершенно новые горизонты перед его самостоятельно рассуждавшим воспитанником. Он делал это без всякого резонерства, с оттенком легкой иронии, которая как бы уравнивала наставника и ученика.
Когда Мартин на исповеди признался Штаупитцу в своих мучениях по поводу предопределенности и неизбранности, тот поначалу просто не поверил, что подобные вопросы могут кровно, не теоретически волновать и терзать человека. Затем он посоветовал: «Кто хочет диспутировать о предопределении, пусть вспомнит о ранах Христа. Если правильно запечатлелся образ Распятого, который определен богом к тому, чтобы страдать за грехи, то нет уже [достоверности] предопределения».
Реплика, брошенная виттенбергским викарием, заронила предчувствие какого-то внезапного просветления. Мартина мучили новые вопросы, связанные с образом распятого Христа. Кто, как не Иисус, был любим богом-отцом и имел право считать себя избранным из избранных? Почему же тогда ему суждены были мучения и позорная казнь? Почему на кресте, как свидетельствует Евангелие от Матфея, богочеловек испытывал чувство проклятых — отчаяние? И наверняка несравнимое с тем, которое переживает монах Мартин! Уж не есть ли само сознание покинутости богом предвестие и примета избранности?
Это не вязалось ни с чем ранее слышанным и читанным. Это было абсурдно. Вместе с тем Лютер заметил, что, хотя решение не отыскалось, мысль об ужасах ада отступила. Стоило ему подумать об извечном проклятии, и перед глазами вставала израненная голова Спасителя, вид которой, как это ни удивительно, снимал страх.
В конце 1512 года Мартином вновь овладела меланхолия. Как и прежде бывало, она следовала сразу за внешним успехом: в октябре двадцатидевятилетнему Лютеру присудили степень доктора богословия. В одобрении и похвалах не было недостатка, но сам Мартин говорил себе: «Я уже и магистр, и доктор, а свет, которого ищу, все еще не снизошел на меня». Если депрессия, постигшая Лютера после присуждения магистерской степени, завершилась монашеским постригом, то депрессия докторская оказалась прологом ко внутреннему разрыву с монастырем.
В это время Мартин работал над своим первым лекционным курсом. Удалившись в одну из келий, расположенных в башне виттенбергского Черного монастыря, он писал так называемые «аргументы» (теперь мы сказали бы «комментарии») к печатным оттискам латинского текста псалмов. Неожиданно взгляд его задержался на давно известном месте, которое теперь подействовало на него «как удар кулака»: in justitia tea libera me (в справедливости твоей освободи меня). Он привык, встречая этот оборот в псалмах и посланиях Павла, думать о судейской справедливости бога, напоминавшей ему о его недостойности и повергавшей в ужас. Теперь вдруг у него возникло смутное чувство, что понятие это в языке Библии имеет, возможно, совсем иной смысл, чем в языке богословов-схоластов. Ему захотелось немедленно добиться ясности. Он обратился поэтому к известному месту из «Послания Павла к Римлянам» (I, 16–17), где Евангелие определяется как спасительная сила для всех, кто, веруя, принимает его. «Здесь почувствовал я, — вспоминал позднее Лютер, — что полностью изменился, родился заново и как бы через открытые ворота уже вступил в рай. Вся Библия разом приобрела для меня другой вид. Я мысленно пробежал ее, поскольку знал на память, и увидел другие тексты, имевшие подобный же смысл…» Произошло разрешение долгого душевного кошмара, получившее в немецкой литературе название Turmerlebnis, Turmoffenbarung («переживание, испытанное в башне», «башенное откровение»).
В итоге мучительных исканий Лютер открыл для себя основной постулат реформаторского учения — постулат о спасении силою «одной только веры» (sola fide).
Что же подразумевал этот постулат изначально, в момент своего рождения на свет?
Было бы грубой ошибкой приравнивать молодого Лютера к воинствующим фидеистам XVII–XVIII веков, которые противополагали веру разуму, воле и самостоятельному нравственному суждению людей. Исстрадавшийся августинский монах отстаивал совсем иное противопоставление: в личной вере он видел антитезу традиционного доверия к авторитету. Нельзя добиться спасения, если жить по назначенному, исполняя заранее предписанные «добрые дела». Непременное условие спасения — это внутренняя свобода христианина, его сознательное и неподневольное стремление к добру. Из-за греховности человека оно может быть крайне слабым, «непродуктивным», и все-таки никто не вправе предполагать, будто он неблагодатен от природы. Ведь иначе он никогда не испытывал бы угрызений совести и недовольства собой.
Вера осознается молодым Лютером как внутренняя готовность к нравственным поступкам, коренящаяся в совести каждого — пусть даже самого грешного, самого ничтожного — человека, и как надежда на то, что бог своею силой восполнит недостаток его силы, воли и проницательности.
Отождествление веры с личным нравственным устремлением христианина составляло суть «революции, начавшейся в мозгу монаха». В этой исходной ячейке, «клеточке» реформационной идеологии уже заключался и лютеровский протест против идеи папской непогрешимости, и критика индульгенций, и гордые слова «на том стою и не могу иначе», которые прозвучат в 1521 году на рейхстаге в Вормсе.
Слова апостола Павла о спасительной вере расшифровали и личную проблему Мартина. В «башенном откровении» он наконец-то пришел к столь важной для себя мысли: честность и совестливость суть величайший небесный дар; человек причастен к богу через ту самую судящую способность совести, которая уличает его собственное несовершенство. Тот, кто лишен самодовольства, правдив и требователен к себе, тот уже не безнадежен и не имеет оснований числить себя среди проклятых от века.
Не раз делались попытки уподобить духовный переворот, пережитый Лютером в конце 1512 года,