не курица, не сон и не практическое допущение, а вещь, узаконенная властью чувств, которые от Бога.
Даже те, кто постиг и оценил философские глубины томизма, удивляются, что святой Фома вообще не спрашивает, можем ли мы доказать реальность нашего восприятия реальности, хотя теперь это считают главным вопросом философии. Он признает сразу, изначально то, о чем современные скептики только- только начинают догадываться. Он знает, что, если человек не ответит на этот вопрос утвердительно, он не ответит ни на один вопрос, и не задаст ни одного вопроса, и вообще не сможет думать. Конечно, всякий вправе быть скептиком, но тогда уж нельзя быть никем другим — скажем, убежденным защитником скепсиса. Если вы считаете, что работа вашего разума бессмысленна, то признайте, что и плоды ее бессмысленны и вы сами, как мыслитель, смысла лишились. Скептики, как ни странно, выживают, потому что они, в сущности, не такие уж скептики. Они отрицают все на свете, а потом принимают на веру что- нибудь одно — так, для пользы дела. Недавно один ученый писал, что признает только солипсизм[102] и удивляется, почему у него так мало сторонников. Как же ему не пришло в голову, что, если его философия верна, никаких сторонников вообще быть не может?
На вопрос: «Есть ли что-нибудь?» — святой Фома сразу отвечает: «Да». Если бы он ответил «нет», дальше было бы не о чем говорить. Именно это некоторые из нас называют здравым смыслом. Или вообще нет ни философии, ни философов, ни людей, ни мысли — ничего; или есть прочный мост между сознанием и реальностью. Однако дальше святой Фома требует меньше, чем другие, много меньше, чем рационалисты или материалисты: с него достаточно, что мы признаем бытие, которое вне нас.
Конечно, я совсем не считаю, что все, написанное святым Фомой, просто и понятно. Многого я сам не понимаю; многое ставит в тупик людей, куда более ученых, чем я; о многом спорят и не могут договориться крупнейшие томисты. Святого Фому трудно читать и трудно понять. Но его совсем не трудно принять, если его поймешь, как будто детская песенка записана иероглифами. Я подчеркиваю одно: Аквинат почти всегда подтверждает обычные трюизмы обычного человека. Например, одно из самых темных мест у него, по- моему, то, где он показывает, как убеждается разум в реальности вещей, а не только впечатлений от них. Но суть этого места — уверенность в этой реальности — ничуть не противоречит здравому смыслу, и рассуждает он, чтобы оправдать здравый взгляд. А у других философов вывод по меньшей мере так же сложен, как и ход доказательства.
Обычного человека и великого схоласта, стремящихся к одному и тому же, разделяет, как на беду, высокая стена. Так уж получилось, стену сложили давно, причины этой беды уже не касаются нормального нынешнего человека и не связаны с величайшей его потребностью — потребностью в нормальной философии. Понять святого Фому мешает форма (не в средневековом, а в нашем смысле слова). Первое препятствие — язык; второе, более коварное — логический метод. Даже в переводе язык святого Фомы — иностранный для нас. Как во всяком переводе, тут не отделаешься подстановкой слов, это не путеводитель. Каждое слово влечет за собой цепь ассоциаций. Например, вся система Фомы зиждется на могучем, но простом понятии, которое охватывает в буквальном смысле слова все, что есть, и все, что может быть. Он обозначает это словом «ens»; и всякий, кто хоть немного знает латынь, обрадуется, как радуемся мы точному слову в хорошей французской прозе.
Как ни жаль, перевести его толком нельзя. Когда переводчик напишет «бытие», возникнет совсем другая атмосфера. Да, она не должна влиять на разум — но она влияет. Она напомнит об ученом из наших романов, который, помахивая рукой, говорит: «Так поднимемся к вершинам чистого светоносного бытия» — или (что хуже) ученого из жизни, который говорит: «Бытие — это становление, эволюция небытия по закону его бытия». Как бы то ни было, слово это звучит и глупо, и глухо, словно его употребляют лишь глупые, глухие люди.
Есть нелепый рассказ, высмеивающий таких схоластов, как Аквинат. Если ему верить, они спорили о том, сколько ангелов поместится на острие иглы. Слово «ens» коротко и остро, как это острие[103]. Никакое «бытие» или «сущее» не могут его передать, ибо они связаны для нас с туманными, расплывчатыми понятиями, к которым мы так привыкли и от которых так устали, с терминологией нудных и напыщенных писаний, где больше слов, чем философии. Риторика очень хороша на своем месте — это скажет вам любой средневековый схоласт, изучавший ее вместе с логикой. Но у святого Фомы ее совсем мало. У Августина много блестящих мест, у Аквината их нет. Иногда он становился поэтом, но очень редко становился оратором. Он был так далек от «новых течений», что, становясь поэтом, писал стихи. Его философия вдохновляла поэтов, например Данте; ведь поэзия без философии пуста. У него самого есть образ, поистине поэтический и поистине философский — древо жизни, клонящееся в смирении под бременем плодов. Данте мог бы написать так, чтобы ошеломить нас сиянием полумрака и опьянить благоуханием плода. Но обычно слова у Фомы коротки, даже если длинны книги. Иногда его трудно понять, потому что он говорит о сложных вещах, которые под силу только равноценному уму. Но он никогда не затемняет своих рассуждений ненужными словами, которые ему не совсем ясны, или даже (что простительней) словами, которые ему подсказало только вдохновение. Возможно, он единственный поборник разума из всех сынов человеческих.
Тут перед нами встает другая сложность — сложность логического метода. Я никогда не понимал, почему силлогизмы считаются смешными и старомодными, и совсем уж не могу понять, почему говорят, что индукция как-то сменила дедукцию. Дедукция только на то и нужна, чтобы из правильных посылок вывести правильное заключение. Сейчас собрали много посылок, и в естественных науках не всегда легко установить их правильность; это мы и зовем индукцией. Вероятно, из массы данных о микробах или астероидах современный ученый выведет больше, чем выводил ученый средневековый из очень малого количества данных о единорогах и саламандрах. Но дедукция — та же самая, а то, что мы громко зовем индукцией, — значит просто, что мы собираем больше данных. И Аристотель, и Аквинат, и любой человек в здравом уме призн
У старых поборников силлогизма плохо было другое — они растягивали ход рассуждения, а это нужно не всегда. Можно перескакивать через ступеньки, но ступеньки должны быть непременно, иначе сломаешь шею, словно ты прыгнул с сорокового этажа. Индукцию незачем противопоставлять дедукции. Просто когда собрали много данных, центр тяжести переместился. Но данные ведут к выводам или никуда не ведут. Ученому надо сказать так много об электронах или микробах, что он очень долго говорит только о них и уделяет очень мало места последнему силлогизму. Но если он рассуждал верно, то, как бы быстро он ни рассуждал, он шел путем силлогизма.
Аквинат не всегда спорит с помощью ясных силлогизмов, но всегда идет этим путем. Он далеко не всегда предлагает все посылки — это легенда, одна из безответственных легенд Возрождения о нелепых и нудных схоластах. Да, он ведет доказательство строго, без околичностей, и может показаться скучным ценителям наших откровений или нашего острословия. Но все это никак не связано с вопросами,